«Таханрох» и «ложить пинжак на стуло» остались в прошлом. Один чеховский биограф очень верно заметил, что люди, жившие рядом с Чеховым, словно бы не в силах были увидеть его во весь рост. Когда вчитываешься в мемуары, возникает впечатление, что Антонов Чеховых было много, каждый писал о каком-то своем Антоне Чехове. Даже внешне Чехова воспринимали по-разному: «мнительность, тихий голос» и «бас с густым металлом» как-то не вяжутся. Для одних он был стеснительным, болезненным интеллигентом в пенсне и в шляпе, для других — веселым, «своим парнем», для третьих, завистников, — подзаборным пьяницей, литературным халтурщиком, «певцом сумерек». У меня {Моэма} тоже, наверно, получается какой-то свой Чехов. Это очень важное наблюдение: АНТОНОВ ПАВЛОВИЧЕЙ ЧЕХОВЫХ БЫЛО МНОГО. Я еще вернусь к этой теме.
Шло время, Чехов ездил в Петербург, путешествовал по России. Каждую весну он вывозил свое семейство за город и жил там до глубокой осени. Как только в окрестностях становилось известно, что Чехов — врач, его начинали осаждать больные и, разумеется, при этом ничего не платили. Для заработка он продолжал писать рассказы. Они пользовались все большим успехом и оплачивались все лучше. Бывало, что в одном номере «Осколков» выходило сразу несколько его рассказов, зарисовок, сценок, фельетонов, и чтобы не создавалось впечатления, что журнал держится на одном авторе {а так оно и было}, приходилось брать псевдонимы. Вот далеко не полный список чеховских подписей: Антоша, Апче, Че, Чехонте, Брат моего брата, Врач без пациентов, Вспыльчивый человек, Гайка № 5, Гайка № 0,006, Дон Аитонио, Дяденька, Кисляев, Крапива, Лаэрт, Нте, Пурселепетапов, Рувер, Рувер и Ревур, Улисс, Человек без селезенки, Хонте, Шампанский, Юный старец,…въ, Зет, Архип Индейкин, Василий Сволачев, Известный, Петухов, Смирнова и т. д.
Чехов опять переезжает на новую квартиру, теперь у него есть отдельная комната, но, чтобы платить за все, он вынужден выпрашивать у Лейкина авансы. Кровохарканье продолжается. Он понимает, что надо ехать в Крым, куда в те годы ездили русские туберкулезники, как европейцы ездили на Ривьеру, и мерли и там, и там, как мухи. В это время умер от туберкулеза его брат Николай, талантливый художник. Для Чехова это — горе и предостережение, по вместо того, чтобы подумать о своем здоровье, он, получив Пушкинскую премию, высшую литературную награду России, отправляется через всю Сибирь па каторжный остров Сахалин, бывший тогда {впрочем, как и сейчас} для России чем-то вроде нашей Австралии. На вопрос друзей: «зачем?!», Чехов отшучивался: «Хочется вычеркнуть из жизни год или полтора». К этому решению, безусловно, привела сложная взаимосвязь разных причин — смерть брата, несчастливая любовь к Лиде Мизиновой («здоровье я прозевал так же, как и вас») и, конечно, нормальная писательская неудовлетворенность собой. Но никто его не понял. Суворин: «Нелепая затея. Сахалин никому не нужен». Бурении написал глуповатую эпиграмму: «Талантливый писатель Чехов, / На остров Сахалин уехав, / Бродя меж скал, / Там вдохновения искал. / Простая басни сей мораль — / Для вдохновения не нужно ездить вдаль». Путешествие на Сахалин заняло 8 месяцев. Результатом поездки явилась социологическая книга «Остров Сахалин», но ничего художественного на сахалинском материале Чехов не написал. {Моэм не обратил внимания на рассказ «Гусев», а современники не могли знать, что «Островом Сахалином» началась в русской литературе «островная тема», завершившаяся «Архипелагом ГУЛАГом» и развалом Советского Союза.}
После Сахалина его собственное здоровье оказалось в таком состоянии, что провести зиму в Москве было самоубийственно. На одолженные деньги Чехов покупает небольшое имение в деревне Мелихово и переезжает туда всем семейством. У него подолгу живет спившийся брат Александр с семьей. В деревню Чехов привез целую телегу лекарств, и его опять начинают осаждать больные. Он лечит всех и не берет ничего в уплату. Крестьяне считают его непрактичным человеком и то и дело пытаются «обдурить» {обмануть} — подменяют кобылу на мерина той же масти, авось не заметит, темнят при определении «межи» {земельных границ}, но все постепенно улаживается.
ГЛАВА 11. На взлет!
Время — это не часы с минутами, а протяжение духа.
Опять включился селектор, и раздался возбужденный голос Нуразбекова:
— Люська!!! Засекли!!! Летит!.. Возвращается! Он! Все точно: Б-29! Сейчас пойдет на посадку! Давай-давай, поднимай Командира, нам тоже пора!
Люська облизнулась и начала подъемные работы сначала, но уже по другой, французской технологии. Всей своей женской сутью она понимала, что этот могучий, но разлаженный механизм следовало поднимать на крейсерскую высоту со всеми предосторожностями и французскими умениями — а тут мешают, козлы, со своими психологическими кунштюками. Она сама знает, чувствует, что надо делать! Этот гидрант, этот запущенный Бахчисарайский фонтан заработает во всю мощь, — а эти козлы, слесари- водопроводчики, ничего в этом деле не понимают и лезут к античному фонтану со своими фрейдистскими разводными ключами. Им все до фени — тяп-ляп. Здесь нужен слесарь высшего разряда. Люська таковым и является. Тут нужно пощупать, перебрать каждую деталь, все облизать, погладить, отреставрировать, привести в чувство. Вот так! И фонтан начнет функционировать! Потом вот так, а потом вот эдак! Лежи спокойненько! Он сам поднимется. Сначала вздрогнет, начнет наполняться, потом выпрямится, поднимется, встанет во весь рост, разбухнет и рванет белыми соплями в потолок севастопольской хаты — точная технология прежде всего! — по не спеши, — его следует придержать, приглушить, — так можно потолок раздолбать и крыша рухнет — надо на него присесть, — но тут важна техника безопасности: такой паровой молот как начнет долбать, то искры из передка, то есть передника, посыпятся.
{}Автор, вынужденный реальностью 5МГГ КГБ-666 описывать эту сексуальную сцену, надеется на понимание квалифицированного читателя, — автор сознательно избегает упражнений в порнографии и старательно уходит, отползает в кусты от изображения натуралистических подробностей какого-нибудь заурядного полового акта. Но этот акт был незаурядный. Как описать этот божественный акт, который наконец-то привел Сашка Гайдамаку в состояние человека, осознавшего, в какой реальности он находится?… Да уж как-нибудь описать. Придется описывать словами. }
У Гайдамаки все поднялось и вздыбилось. До самого потолка. Люська в восторге закричала:
— Включайте селектор! Командир стоит! Он все помнит! Нет! Ошибка! Кончай! Выключай селектор! Стоять, Командир!
Люська обняла этот ствол — а как еще назвать, что она обняла? — и полезла по нему, как обезьяна, до самого потолка. Потом спустилась, поцеловала корпи. Села. Прильнула. Заплакала. Взобралась опять, уселась па самой верхушке дерева и стала раскачивать ствол, как укушенная купидоном красивая рыжая африканская обезьяна раскачивает ствол в тропическом лесу в Эфиопии под Рождество в новолунье. У Люськи работало чутье звериной самки. Сам пойдет! Африка! Давай, Африка! Давай-давай!
— Да-авай, Команди-ир! Давай-давай-дава-ай! — визжала и взывала она.
Вот такая вот порнография.
Но далее. Шутки в сторону. Что в это время ощущал Гайдамака?
В какое— такое «время»? В этом времени-и-пространстве его раннее бессильный фаллос теперь наконец-то находился в боевом состоянии, конь взбесился, вздыбился и не держал — его держала за узды севастопольская девка и кричала:
— Давай, Командир! Заходи, Командир! Вводи, Командир! Води, Командир! Ты кто — Командир или хрен моржовый?!
И ему это было понятно: Севастополь, Африка, обнаженный вид па Мадрид, — но в его сознании звучал и мешал ему голос майора Нуразбекова:
«Гуляй— града не существует, Командир. Нету такого города».
— Хе-хе… Не смешите меня, люди добрые, — смеялся Гайдамака, наслаждаясь Люськой, прыгающей на его древе.
«Я вам точно говорю: нету такого города. Да, мы люди добрые, вот только не туда попали. Я такой