синие глаза: временами — ручей, протекавший на вашем лугу. обрамленный развесистыми ветлами. Так проходили дни: мы не числили за собой больших побед, да и у неприятеля, стоявшего на другом берегу, насчитывалось их не больше. И вот наконец в Вестфалип было мне подсказано средство для моего спасения, которое поначалу я воспринял как шутку, но потом оценил по достоинству, так что и по сей день остаюсь ему верен. Я посоветовал бы вам от всего сердца, милый доктор, испробовать его па себе, ибо я верю, что всем, что потом из меня получилось, обязан я этому совету. Понимаете, доктор, человек берет за правило записывать все, что составляет его настоящую жизнь, будь то мысли или события по мере их свершения, а потом запечатывает написанное, дав себе слово лишь спустя три-четыре года вскрыть пачку и прочитать ее содержимое. Некий старый вояка преподал этот совет молодой особе, страдавшей от любовных невзгод, уверяя, что в подобных случаях это незаменимое средство. Я посмеялся вместе с ними, а про себя подумал, что не мешает и мне его испробовать. И как часто потом благословлял я память этого человека, давно ушедшего из жизни, а также случай, повелевший ему сказать это в должную минуту. С жаром принялся я за дело, и все отпущенное нам свободное время записывал свои мысли и планы на будущее. Я писал со всем возможным тщанием и складывал каждый лист одинаковым образом, а на обороте надписывал число его изготовления. Эти пачки я таскал с собой в походы, невзирая на трудности, какие это мне причиняло. Когда я открыл первую пачку, а это случилось не через три года, а через пять лет, потому что некоторое время я был оторван от своей поклажи, — я лежал пластом, страдая от рапы, лишенный самого необходимого, без слова дружбы и участия, и уже после полуночи велел подать себе пачку, вскрыл ее и, принявшись за чтение, стал плакать и смеяться в одно и то же время, ибо все обернулось совсем не так, как я предполагал. Иное оказалось лучше, другое хуже, а в целом — ближе к земле и человечнее, чем я себе рисовал: самые воззрения мои стали глубже и зрелее, и меня охватило неудержимое желание тут же изложить их на бумаге. Я попросил достать мне карандаш и бумагу из ранца, лежавшего под моей койкой, и писал всю ночь напролет, писал на подушке, положив бумагу рядом А ведь я еще не знал — ибо то была первая вскрытая пачка, — что то же самое буду испытывать асдкцй раз, вскрывая новую дачку, в том числе и тот лист, который я исписывал сейчас с таким жаром и нетерпением. Не странно ли, доктор, ведь мне было уже немало лет, а только этому присоветованному мне занятию обязан я тем, что выработал в себе определенный склад мысли, речи, поведения, ибо обратиться к книгам и ученым трудам довелось мне только в позднем возрасте, — в те же годы я едва находил время набросать самое необходимое — иной раз положив бумагу на колени, на барабан или прислонив ее к толстому комлю. Мне приходилось потом видеть тяжелые сражения, когда кровь лилась рекой, причем я не раз, как говорили, отличался в бою, а это означало, что я принимал в этих делах прямое участие; между тем одна запись рассказала мне впоследствии о моих чувствах той поры, которые были много лучше всех заслуженных наград и отличий, а ведь я вынужден был глушить в себе эти чувства, чтобы выполнять свой долг. Так научился я отличать доброе от хваленого и горячо желанное от действительного. Иная запись осуждала, иная же благословляла меня, и вот таким-то противоречивым образом, средь войны и кровопролития, становился я добрее и человечнее. Мне трудно сказать, пришло ли это естественно, с возрастом, или же мои собственные писания так глубоко проникали мне в сердце. И вот со временем начал я применять в жизни те взгляды, до которых дошел умом. Видите, доктор, даже эта цепь, которую я надел сегодня, потому что наш с вами разговор представлялся мне праздничным событием, — тому доказательство. Однажды я, рискуя жизнью, спас жизнь тысяче неприятельских солдат, которых наши собирались перебить до единого человека. Я не мог примириться с тем, что столько ни в чем не повинных людей будут уничтожены, словно бессмысленные животные, обреченные на убой: ничем они нас не прогневили, но мы жертвуем их жизнью для своего пропитания. Под двойным обстрелом вел я переговоры о добровольной сдаче, и письмо к командующему привез в свое расположение, рискуя наткнуться на обнаженные шпаги наших же шеренг. Тысяча человек без малейшего сопротивления была взята в плен и впоследствии выменена своим королем. А ведь за несколько лет до этого я и сам мог отдать приказ лихо, наотмашь рубить головы, да еще посчитал бы сие геройским подвигом. Много лет спустя бывшие пленные прислали мне то редкостное оружие, которое вы видели у меня в дубовом шкафу, а король добавил к нему алмазный знак и серебряный эфес филигранной работы. И тогда император, прослышав о таком случае, даровал мне эту цепь.
Полковник на время умолк. Он встал и несколько раз прошелся по комнате, потом взял со стола расписки и запер их в ящик. Подойдя к окну, он снова опустил зеленые шторы, и я подумал, что, должно быть, солнце вот-вот переберется на нашу сторону. После чего опять подсел ко мне и возобновил свою повесть.
— Доскажу вам уж до конца историю моей жизни. Так уходили годы, но теперь они следовали один за другим все быстрее и быстрее, и постепенно добрался я до чина полковника. Тут я снова был ранен, и дали мне чистую с пожизненной пенсией. Отныне я мог распоряжаться собой как вздумается. Как-то в походе наткнулся я на живописную долину, лежащую среди высоких гор. Туда-то и направил я свои стопы, а также свое достояние, чтобы окончательно там поселиться. В ту пору заделался я усердным собирателем книг — вы видите их здесь, — а также картин, которые я научился ценить во время пребывания в Нидерландах. За некоторые из них плачены большие деньги — вы не поверите сколько, да я и сам частенько корю себя за то, что так много трачу для своего удовольствия, — ведь после моей смерти деньги могли бы пригодиться другим, но уж так и быть, куда ни шло! В той долине записи мои сделались ровнее и однообразнее, а к старости дни мои и вовсе потекли один, как другой. Я обзавелся своим домком и хозяйством и заложил сад, где развел милые моему сердцу растения, которые так люблю за то, что они безыскусно творят волю божию.
Тут полковник опять сделал паузу, а потом продолжал:
— Давеча я упомянул о человеке, который первым похвалил мое доброе сердце, как сегодня это сделали вы. И обещал рассказать о нем, дабы вам стало ясно, как сильно оба вы меня порадовали. Человек этот жил со мной в той самой долине — то была женщина, точнее — собственная моя жена, и о ней хотелось бы мне рассказать вам подробнее, если я не слишком вас утомил. Не знаю, была ли она лучше или хуже тысячи своих сестер — мне слишком мало знакомо это сословие, — но было у нее перед другими то преимущество, что я любил ее всем сердцем. Мне часто казалось, будто мы с ней одно тело, одна душа, одна кровь и будто она вмещает для меня весь живой мир. Я познакомился с пей на рейнской земле, родные держали ее в черном теле. Едва осев на месте, я тут же поскакал за ней. В день нашей свадьбы, когда унылая невеста стояла среди своих родичей, я то и дело ловил ее устремленные ко мне взоры, словно она искала в моих глазах хоть капельку сочувствия. Вводя ее в свой дом, я поцеловал ее на пороге, но она не ответила на мой поцелуй. И когда я увидел ее сидящую в моей комнате на моем стуле все еще в шляпке и верхнем платье, я дал себе слово ни в чем ее не неволить и всячески щадить, насколько позволит мне мое сердце. С тех пор я даже к руке ее не прикасался, предоставил ей во всем полную свободу и жил с ней рядом, как брат. Когда же она мало-помалу убедилась, что она полная хозяйка в доме, что вольна заправлять всем по — своему и никто ей слова не скажет в укор, тут она переменилась: постепенно, когда я после охоты возвращался домой — в то время я иногда еще охотился, — она стала обращаться ко мне с вопросами, что, мол, и где должно стоять из вещей и как ей лучше сделать то или другое, — тут я увидел, что росток доверия пустил корни и что в душе ее проклевывается и другой росток, ибо глаза ее сияли довольством; и так постепенно утратила она душу свою, ибо душа ее была целиком во мне. Только женщина, что так натерпелась от людского поношения, могла говорить мне: «Как я благодарна богу за твое доброе сердце!» И никакая хвала начальников, ни радость победы в свое время столь не трогали меня, как слова этой презираемой женщины. Даже по прошествии многих лет, когда в ней окрепло мужество и доверие и она могла бы успокоиться в сознании моей нерушимой супружеской любви и моего почитания, она по-прежнему оставалась кроткой, как невеста, и предупредительной, как служанка. Таков уж был ее нрав, а потому и случилось то, что должно было случиться.
Мы жили в живописнейшей местности, были тут и снеговые хребты, и уходящие ввысь синие вершины, а позади дома низвергались бурлящие потоки и стояли вековые леса, где месяцами не ступала нога человеческая. Меня неудержимо тянуло разведать эти нехоженые места, и я часто отлучался из дому. Как-то попросил я жену сопровождать меня в этих странствиях по горам, где я бродил в поисках редких альпийских цветов. либо зарисовывал полюбившееся дерево, ручеек или причудливый утес; в ту пору пристрастился я к рисованию и часто ходил на этюды. Она же, как всегда, охотно отозвалась на мою просьбу, и отныне мы вместе бродили среди мачтовых сосен, мимо кипучих ручейков, лазили по обрывистым скалам, и там, в горах, она казалась мне еще более прелестной и цветущей, нежели дома. Когда я