– Мосье Шток, – так в торжественные минуты называла она зятя, – вы известный человек в городе, «красный профессор»! Неужели вы не можете пристыдить их, убедить, что так делать нельзя, нужно открыть синагогу.
– Хорошо, – рассеянно сказал отец, – я поговорю. Мать с благодарностью посмотрела на отца. Бабушка
отвернулась от них и пробормотала довольно длинное проклятие.
Единственным человеком, сочувствовавшим ей, был я. Фальшиво сочувственным голосом я пересказал сегодняшнюю статью в газете. Нельзя, дескать, оскорблять чувства верующих. Затем лицемерно прибавил, что другая синагога находится очень далеко, на самой окраине города, до нее не добраться.
Бабушка поцеловала меня и ушла во двор поговорить с соседками. А я выкрал из ее сундука парик, завернул в белый шарф и отправился к мукомолам.
Там сообщили, что вечером у нас премьера. Спектакль состоится в новом клубе в синагоге. Идет первое действие «Великого коммунара».
И вот я, в бабушкином парике, подпоясанный ее белым шарфом, играю пажа. Я объясняюсь в любви к королеве (жена директора мукомольной фабрики), не подозревая, что ее муж – злобный феодал – стоит за дверью и все слышит. Boт он входит. Велит слугам казнить меня… Мерзкие слуги хватают меня за руки. Я бросаю последний влюбленный взгляд на рыдающую королеву и… вижу стоящего в кулисе моего отца.
А за ним толпа красноармейцев в полной форме. Это он приехал со своим солдатским хором на концерт.
Отец смотрит на меня. Он узнал меня.
– Пустите! – кричу я мерзким слугам, влекущим меня прямо к отцу. – Пустите.
Но мерзкие слуги крепко держат меня. Я вырываюсь. Нет. Они слишком крепко держат.
Занавеса нет. Его заменяют аплодисменты.
А я из рук мерзких слуг попадаю в руки отца. Он срывает с меня бабушкин парик. Но в этот момент ведущий объявляет выступление Красноармейского хора под управлением красного профессора.
– Мы с тобой дома… – шипит красный профессор. А я бросаюсь в актерскую уборную, стираю тряпкой грим, раздеваюсь и слышу, как хор исполняет кавказскую песню «Алла га! Алла гу! Слава нам! Смерть врагу!» и на бис «Долой, долой монахов, раввинов и попов!».
Домой я все-таки вернулся. Поздно ночью. Вдоволь нагулявшись с Митей Багровым, наплакавшись и накурившись.
Отец открыл дверь, дал мне затрещину. Потом добавил:
– Бабке я не сказал, где мы с тобой сегодня выступали. Но если ты еще раз посмеешь пойти в свою вонючую клоаку, я с тебя шкуру спущу. Канализатор!
Потом все в доме спали. Все, кроме меня. Я обдумывал драму моей жизни. Отца я убью, это решено. Бабушка меня проклянет, если узнает, что я делал сегодня в синагоге. Парик ее я потерял. Меня будут судить за убийство отца и за кражу. Я скажу на суде, что совершил преступление из любви к театру. Я придумал речь обвинителя. Речь защитника. Свою речь. Статью в газете. Прощальное письмо к жене мукомола, которую любил. Я придумал речь Мити Багрова на моих похоронах.
Тихонько, чтоб никого не разбудить, в уборную прошел отец. Я вспомнил, как он просил не говорить бабке, где мы сегодня выступали. И еще вспомнил, что он влюблен в одну хористку, и я как-то видел их в парке, и мы оба сделали вид, что не заметили друг друга. Я совершенно не осуждал отца и подумал, как это он, посвятивший свою жизнь театру, умный и образованный человек, не хочет, чтоб я стал актером. Странно… Потом я проникся величайшей жалостью к себе, к отцу, к бабке и к драмкружку мукомолов, куда мне больше ходить не придется. Потом я заснул.
Может быть, именно в эту ночь я стал драматургом.
«Зеленый попугай»
У дирижера Палешанина дочь покончила с собой. Бросилась под поезд. Было ей девятнадцать лет. Она была хорошенькая, черненькая, с кудряшками, училась на Высших музыкально-драматических курсах пению. Причина самоубийства – неразделенная любовь. Кажется, к одному драматическому тенору, исполнителю Самозванца, Германа, Радомеса.
В первые годы революции, когда люди умирали на фронте от ран, от тифа, от голода, умирать от любви было как-то неуместно. Просто неучтиво. Бессмысленно.
И отец ее к течение нескольких дней из Щеголя, аккуратного и интересного мужчины, превратился в согнутого старичка, небритого, с красными слезящимися глазками, понуро бродящего по улице, где помещался оперный театр. Дирижер жил один, никого, кроме дочери, у него не было, и вот… Горе его было настолько велико, что его даже никто не утешал. А друзья говорили, что Таня не бросилась под поезд, а, проходя по рельсам, просто почувствовала себя плохо.
Жалко было эту девчонку страшно. А тенор, герой ее романа, был довольно ничтожный человек, малограмотный актеришка, да к тому же еще и детонировавший в ариях и в ансамблях. За что его терпеть не мог мой отец. Л теперь возненавидел. В общем, через три месяца тенор ушел из труппы и переехал в другой город. А Таню мы все не могли забыть.
Я учился в школе строительной специальности. Из меня готовили техника-строителя, десятника, впоследствии инженера. Занимался я прескверно. Ходил на уроки нерегулярно. По физике, химии, черчению и геодезии был на последнем месте. На кой черт мне были эти науки, я не знал и никто этого мне пояснить не мог. Особенно я не любил геодезию и избегал ее всячески. Собственно говоря, я и сейчас не понимаю, зачем нужно учить человека наукам, которые ему прямо противопоказаны. Никогда насильное обучение не давало никакой пользы… Спустя много лет, попав на долгое время в Магнитогорск, будучи журналистом, я вдруг понял, как увлекательны постройка, монтаж и кладка доменных печей, мартенов, коксовых батарей, электростанций. Тогда, в строительной профшколе, мне и в голову не приходило, как в результате таких утомительно нудных занятий могут произойти люди, создающие сказочные города, заводы, комбинаты…
Из школы меня не выгоняли исключительно из-за бурной общественной деятельности. Я был руководителем драмкружка, его бессменным режиссером. Каждые два-три месяца мы выпускали новый спектакль. Мы ставили «Лекарь поневоле» Мольера, «Игру в плаху» Юрия Олеши, «Три путника и оно»