велел снести их дома. Чаушеску не терпел маленьких деревенек. За ними невозможно следить. Она быстро перелистнула страницу. При имени Чаушеску ей вспомнилось, как они оба, Чаушеску и его жена, вылезали из бронетранспортера. Как их обыскивали и обхлопывали внизу. Как они падали. И стояли. Неведомо где. Свет. И выстрелы. Как они побежали. В них попали. Падали. И снова вставали. Стена на заднем плане. Такой яркий свет. Тени. И двое еще здесь и уже — нет. Снова выстрелы. И оба, казалось, еще не поняли, что происходит. Удивляются. Удивляются до выстрела, а потом остаются лежать. Он и она. И ни разу не бросились друг к другу. Бежали каждый сам по себе. Их тела темными кучами на земле под стеной. Потом. Она вытащила Фридль из комнаты. В кухню. Выключила телевизор. Видеозапись расстрела Чаушеску. Они ее повторяли. А Фридль смотрела. Она кинулась к телевизору и выключила его. Достаточно и того, что первый эрегированный пенис, увиденный Фридль, принадлежал эксгибиционисту. Перед школой. По дороге в школу. Утром. Потом она проводила ее в школу. И долго еще провожала. И вот — первые реальные мертвецы. Ей не следовало смотреть на травлю государственного преступника, страдавшего манией величия. Чтобы успокоить ее, Фридль сказала, что видывала и худшее. Она смотрела «Лики смерти». На вечеринке. Поэтому и долго спала снова вместе с ней. Тогда не могла сказать. Не могла говорить. Об этом. И она наверняка стала бы ругаться. Наверное. Она пила кофе. Фото двух восточногерманских пограничников. Строят временное заграждение перед Бран-денбургскими воротами. Вместо стены. На пограничниках меховые шапки. Они улыбаются. Художники и философы не влияют на политику Соединенных Штатов, говорилось на следующей странице. Объявление на разворот оповещает о «Ночи одиночек». В понедельник вечером. Хелен, известная и знаменитая по всему миру сваха, выступит с сообщением о самых интересных одиночках Л.-А. Вход — 20 долларов. Принимаются карточки «Viza» и «Mastercard». Может, пойти? Купить что-нибудь нарядное и пойти. И начать новую жизнь. Следует серьезно отнестись ко всему, что там будет, и дальше так же относиться. Найти мужа. Вести хозяйство. Как Кэрол. Интересные гости. Красивые люди. И удовлетвориться этим. Больше не думать. Ни о чем не размышлять. Читать только «Vogue» — как одеваться. И «Cosmopolitan» — как самоудовлетворяться.
А вечером — в оперу, на благотворительное мероприятие. И всегда знать, что правильно. В любое время. Она пила кофе. Смотрела на газоны. Слушала плеск поливальных установок. Надо бы ему позвонить. Если уж он Герхарда о ней спрашивает. Впрочем, Герхард всегда ладил с ее мужчинами. Всегда был настроен мирно. Дружелюбно. Почти подружился с Диффенбахе-ром. Защищал его. Почти. Когда она жаловалась. Потому что Генрих снова уехал. В Грецию. Или в Мексику. Иногда клал ей на подушку письма. Иногда — нет. И Герхард всегда понимал, почему Генриху Диффен-бахеру пришлось уехать. Что от человека нельзя требовать больше, чем он может дать. Неужели она до сих пор не понимает? Диффенбахер уезжал писать стихи. Но и там ничего не писал. Она встала. Прибрала комнату. Составила посуду в мойку. По воскресеньям тоже убирали. Закрыла балконную дверь. Взяла сумку и вышла. Снова поехала к супермаркету. На улицах — больше народу. Магазин спортивной обуви открылся. Она купила легкие кроссовки. Корейские. Здесь почти все такие носят. Все покупают. Еще взяла две пары белых носков. Расплатилась. Вернулась в отель. Новая горничная как раз начала менять белье. Маргарита прошла в ванную. Сняла джинсы и колготки. Опять надела джинсы. Новые носки и кроссовки. Положила в карман деньги и карточку и ушла. Хотелось к морю.
* * *
Она вышла через холл. На Виа-Марина. Заняты все лежаки у бассейна. Расстелены полотенца. Несколько человек плавают. Несколько сидят в джакузи. В холле — двое стариков. Читают газеты. Она вышла на улицу. Подпрыгнула. Кроссовки мягко пружинили при каждом шаге. Она легко шла дальше. В джинсах без колготок прохладно. Захотелось побежать. Потрусить. В кроссовках она чувствовала себя увереннее. Могла бы помчаться. Она пошла вниз по бульвару Вашингтона, а когда он кончился — по песку к воде. Пляж еще почти пустой. Несколько бегунов. Гуляющие. Она шагала по твердому песку у воды. Вода набегала и отступала, оставляя пузыри. От одной волны она не успела отскочить и секунду стояла в воде. Рассмеялась. Навстречу бежал мужчина. Около 50. Или 55. Густая борода. Темные волосы. Невысок. Спортивен. Он улыбнулся, глядя, как она стоит в воде. Волны у ног отступили в море. Он сказал: «Hi» и «Have agood day».[63] Побежал дальше. Она обернулась ему вслед. Чтобы ответить, пришлось бы кричать. Она пошла дальше. Легкий ветерок. Прохладный воздух. Надо всем — солнце. Все горит в его лучах. Окна. Здания. Все одеты по-летнему. В светлом. В Вене — восемь градусов, тротуары мокрые от тающего снега и мартовского дождя. Повсюду — собачьи кучки. Немыслимо. Здесь представить себе венский март невозможно. Здесь. На солнце. Утренняя свежесть делала это все невероятным. Несуществующим. Вена — за горами. Далеко-далеко внизу. Темнота и сырость. Грязь и холод. Каково-то было гулять здесь в 1943-м? Или приехать сюда. Что они видели? Что чувствовали? Солнце? Эту ликующую небесную синь? А там — мрак. Трясина. Как они только не сошли там с ума. И как перенесли спасение. Когда так сияло солнце. И все белое, и искрящееся, и свежее, и небесно-голубое. Они справились. Конечно. Пришлось. Она сама родила ребенка, имея мать, потерявшую сына. Жизнь должна продолжаться. Если все началось с жестокости, то одно налезает на другое. Мать тоже радовалась появлению Фридль. Заботилась о ней. С любовью. Но воспоминания о Вернере ожили. Они были повсюду. Воспоминания. Единственное, что осталось. Такая тяжесть. И она тоже потом оставила ее. Уехала с Герхардом в Вену. Могла бы остаться у матери. Оставляла бы с ней ребенка, а сама нашла бы работу. Преподавала бы в школе. Теперь она шла по солнцу. Фридль — дома, в Вене. С отцом. А мать в могиле рядом с Вернером. А отец — в озере. Вероятно. Если только не начал тогда новую жизнь. Где-нибудь. И что ей делать? Если она вдруг повстречает его здесь. Его никто не видел. В тот день. Как он отчаливал. Она перепрыгнула ручеек. Пошла дальше. Пропал без вести. Считать умершим. Свидетельство. Отец стал свидетельством. И как осознать, что миллионы людей превращаются в такие свидетельства. Тела — свидетельства о смерти. Бумажки. Бумажки в конвертах. Списки. Бюрократия кормится трупами. Вокруг Освенцима — совсем плоская равнина. Большая. Продолговатые ложбины. Поля. Телеги с лошадьми кажутся на них крошечными. Поэтому дым был виден издалека. Далеко в море — яхты. Белые паруса. Горизонт затянут дымкой. Она пошла по песку к набережной. По набережной-обратно в Венис. Всюду люди. Гуляют на солнце. Бегают. Ездят на велосипедах. На скейтбордах. Сидят на солнце. Лежат на солнце. Повсюду разговоры. Смех. Улыбки. Визжат дети. Лают собаки. Кричат чайки. Все магазины работают. Уличные торговцы со своими товарами. Курят. Оценивающе глядят на гуляющих. Предсказательницы и предсказатели беседуют с клиентами. Она перешла через дорогу и направилась вдоль канала. Двери домов — нараспашку. Люди сидят на террасах. Завтракают. Читают газеты. Болтают. Отдых на всю катушку. Она быстро шла к отелю. У бассейна кричат дети. Прыгают в воду. Бегают вокруг лежаков. Матери загорают. Мужчины собрались в углу. В тени. Передними — банки с пивом. На теннисных кортах-соревнования. Судьи громко оповещают о счете. Зрители хлопают. Подбадривают. «Harry. Harry!» Она взбежала по ступенькам. Отперла дверь. Уходя, забыла включить автоответчик. Налила в стакан воды. Взяла книгу Уоллеса Стивенса. Села на балконе. Уперлась ногами в решетку. Открыла книгу и принялась за чтение. Тяжелый язык. Много слов, что знакомы по латинскому, но в английском не встречались никогда. Сложные слова выстроены в строгие фразы. Сжаты. Закованы в строки. Строфы. Читать нараспев. Наверное. Для нее это — только мелодия. Она ничего не понимала. Почти ничего. Читала дальше. Захотелось, чтобы кто-нибудь прочел ей стихотворение вслух. С правильным произношением. Посмотрела вниз. Ее балкон — на тихой стороне. Корты и гаражи — на другой. На балконах — никого. Двери некоторых открыты. Но — никого. Тихо. Стрекочут цикады. Она продолжила чтение. Произносила стихи про себя. Стало грустно. Она остановилась. Перечитала строчку. «In the way what was has ceased to be what is». Перевела. Слово за словом. Прочитала вслух. Долго сидела с книгой в руке. Смотрела в небо. Бриз раскачивал пальмы. В траве прыгала птичка. Потом улетела. Стихи — как молитвы. Молитвы ни к кому. К смерти. Здесь смерть — женщина. Чтимая. Вызывающая почтительное удивление. Она чувствовала, как удаляется ото всех. Возвышается. Но возвышенность не имеет ничего общего с жизнью. С ней, сидящей на балконе солнечным воскресным утром. Никак не относится к ней. И даже к смерти. Ясности так не достигнешь. Не придешь к широкому обзору, к пониманию пути. Спешка ничего не меняет. Спешка и короткие романы. Любовь как стокгольмский синдром. Попадаешь в плен к инстинктам, освобождение с самого начала становится жизненно необходимым. Да и инстинкты ли это? Ничто. Это не проблема. Просто несправедливо. Но быть в плену у ничего и парчи кардинальских одеяний? Она посмотрела на часы. Пора. Ей нужно к Питу. По телевизору предупреждали, что возможны пробки. Сегодня — Пятый лос-анджелесский марафон. Нужно ехать иначе. Не по бульвару Санта-Моника.
* * *