у отца. Но Фридль гордится тем, как хорошо ладит с отцом. А он был тогда один. Если бы тогда уже была Ивонна, она не смогла бы оставить с ним ребенка. А так. Так для Фридль лучше. А они кое-чего добились. Вагенбергер и она. Создали в Вене театр международного уровня. Это — достижение. Было. Теперь же, когда Вагенбергер возлагает все надежды на Бургтеатр, это достижение не кажется таким значительным. Но она ревновала к Герхарду. Чувствовала себя иногда лишней, когда они вместе. И все же. У Фридль есть кто-то, кроме нее. Фридль от нее не зависит. Это правильно. А она может уезжать, когда захочет. Далеко. Хотя. Было бы славно, если бы Фридль была рядом. Слушать ее. Не быть такой беспомощной. Фридль всегда дисциплинировала ее. Упорядочивала жизнь. Во всяком случае, в первое время. Когда она была так подавлена. Крохотный ребенок. Один день в точности походит на другой. Ничего не случается. Герхард хорошо к ней относится. Но близости нет. Она исчезает как личность. И ребенок.
Причиной всему. Она начала читать Диккенса. Тогда. «Bleak House». Снова и снова перечитывала роман. Как та молодая женщина находит свое место в жизни, в повседневности, и радуется этому. Повседневность — уже привилегия. Сегодня это точно так же. Тогда до нее это не доходило. Не того она ждала. Но так жили все матери, что гуляли в парке. Они ели шоколад. Плитками. Тоже счастье. Хихикали. Сидели, хихикая, на самой дальней скамейке. Как можно дальше от собак. Покачивали коляски и ели шоколад. Ни с одной из них больше не спал муж. Так, как раньше. У них с Герхардом все было чуть-чуть иначе. А у других… Все они выходили замуж по любви. А потом каждая возвращалась домой, кормила и купала ребенка, пела ему и радовалась, и была до смерти несчастной. Она всегда любила Фридль. Без дочки все было бы вообще никуда, атак — хоть что-то. А привязать к себе мужчину. Целиком. Этого она не умеет. Из-за отца. «Ты способна на это точно так же, как любой мужчина», — сказал он, когда они занимались греческим. Вдвоем. Голова у нее в порядке. Все остальное — нет, а вот голова — да. Он был сильно разочарован, когда она выбрала другую специальность. Позднее. Но никогда не спрашивал, почему она собралась изучать германистику и историю. Почему не спрашивал? Это же из-за него. Все ее проблемы с мужчинами. Диффенбахер словно повторял отца, когда говорил, что в ней отсутствует женственность. Вечно твердил, что в определенном смысле ей не хватает женственности. Он должен отдохнуть. От ее требовательности. А потом снова появлялся. Без предупреждения, как и при исчезновениях. Довольный, что заставляет ее отвечать за его безответственность. Он — поэт. Ему нужна свобода. Для творчества. Он отвечает перед своим творчеством. А она — безоружна. Так долго. Так долго она не могла защищаться. Да и сама была уверена, что как женщина ничего не стоит. Все остальное у нее было, а этого — нет. Где взять? Негде. Нет. Женственность — в мелочах. Но это она поняла лишь теперь. И сейчас она теряет то, о чем и не подозревала, что оно у нее есть. Может, это и называется освобождением. Она представила себе, как идет к морю. Она — одна из тех пожилых женщин, что ходят так уверенно. Таким твердым шагом. И так красиво. Как та женщина из книжного магазина. Или как Манон. Она ехала по бульвару Уилшир. В высоких домах горят окна. Каково-то было там, наверху, во время землетрясения. Было бы легче. Все было бы легче, если бы не история с ним. Она должна сделать выводы. Опять ей надо делать выводы из чужих поступков. Впрочем. Был бы он здесь. Она немедленно улеглась бы с ним в постель. Прижалась всем телом. Кожей. Прижала его к себе. Прижаться к нему изо всех сил. Потом. Все теснее. Щель. Узкая. Только его плоть может ее закрыть. Только он. А его нет. Она чувствовала себя раненой. Вспоротой. Неровно. Кое-как. Она ехала. Поворачивала. Вот. Она должна принять к сведению. Его здесь нет. Боль пройдет. И станет больно от того, что боль ушла. Но не так сильно. А теперь боль — единственное свидетельство любви. Она свернула на Банди. На этот раз вовремя повернула в переулок. Остановила машину за «кадиллаком» Манон. Ее «форд» на фоне золотого лимузина казался крошечным. Вошла в заднюю дверь. Она никогда не закрывается. Мимо прачечной. Вдоль бассейна. Постучала в дверь Манон. Манон велела входить. Она сидела в кухне на высокой табуретке и мыла посуду. Пусть Марго сядет. Газета на столе. Не заняться ли ей посудой, спросила Маргарита. Нив коем случае, отвечала Манон. Она не инвалид и не хочет чувствовать себя таковым. Кристина придет позже. Ее задержали. Маргарита села на диван. Взяла газету. Лос- Анджелесский марафон — развлечение длиной в 26 километров. А она и не заметила, крикнула она Манон. Манон рассмеялась. Звезда баскетбола. 23-летний спортсмен впал в кому и умер. Противники смертной казни встали пикетом перед Сан-Квентином. Казнь Роберта Элтона Гарриса назначена на 3 апреля. Через 23 года противники смертной казни опять перед воротами Сан-Квентина. С кофе, свечами и плакатами. Стоят тихо. Прямо рядом с газовой камерой. Казнь была назначена на 3 часа ночи, а не на 10 утра, как обычно, из опасения, что случится столкновение сторонников и противников смертной казни. Таким образом не возникнет помех утреннему транспорту в Сан-Франциско. Маргарита сидела. Смотрела в газету. Семь часов. Осужденного лишили семи часов, чтобы все вовремя добрались до своих контор. Она посмотрела в окно на розы. Кажется, дождь моросит. Мимо окна прошла женщина. Остановилась у двери. Маргарита сказала, похоже, пришла миссис Херши. Она откроет. «Yes. Please. Buttercup»,[83] — сказала Манон и вытерла тарелку. Маргарита открыла дверь и впустила женщину. Та не звонила и не стучала. Стояла под дверью. Маргарита поздоровалась по-английски. Женщина была того же роста, что Маргарита. Темноволосая. Полная. В руках — несколько пакетов. Вечно она навьюченная, сказала Манон в знак приветствия. К сведению Марго, у Кристины пять кошек и три собаки. В Аркадии с ними очень непросто. Животных приходится постоянно держать в доме. Этот район в последнее время становится все опаснее. Стоит выпустить из дому кошку — и через двадцать минут она будет валяться на газоне с распоротым животом. В пакетах — жестянки с кормом для животных. Начинайте же, сказала Манон. Она пока приберет на кухне. Такое желание появляется у нее довольно редко. Нужно пользоваться моментом. Маргарита и Кристина Херши нерешительно присели к столу. Маргарита достала из сумки диктофон. Спросила, можно ли записывать разговор. И говорить ли ей по-английски или по-немецки. Она любит говорить по-немецки, ответила Кристина. Нет, пить она не хочет. Она сняла перчатки. Светлые хлопчатобумажные перчатки. Положила их перед собой на стол и время от времени разглаживала. Пока они не окончили беседу.
[История Кристины Херши]
У меня была книга о скульптурах Анны. Сначала я заинтересовалась музыкой, музыкой ее отца, потом узнала о ней, затем продолжала свои изыскания. — У меня много-много книг о Малере. Начиная со Шпехта, 1913 года. Я их, так сказать, коллекционирую. — Я заинтересовалась Анной Малер. Я состояла в обществе любителей Малера. Но была там всего два-три раза. Все дело в людях. Я сама себе казалась там неуместной. Так что членство у меня было, но я туда не ходила. А затем, думаю, в 84-м году… Они продолжали присылать мне приглашения, и вот пришло еще одно. Анна Малер выступит с рассказом о своей поездке в Китай. Тут я подумала: это что-то новое. Надо пойти. Я хотела с ней познакомиться и взяла с собой книгу о ее работах, чтобы она надписала. Так мы познакомились, и возникло чувство, что мы были знакомы всегда. Она взяла меня за руку и отвела к дивану, и мы сидели и разговаривали. Было так мило. Так мило. — От Китая она была в восторге. В большом, большом восторге, и она рассказывала мне, какие поразительные вещи создавали древние инженеры за тысячи лет до нас. Она была в восторге. Поэтому и поехала туда второй раз. Но пришлось быстро вернуться, потому что она заболела, а потом она сказала, чтобы я ей позвонила. Она будет рада видеть меня у себя. Я позвонила не сразу, не хотела быть навязчивой. И вот однажды зазвонил телефон, и: «Говорит Анна Малер с Олета-лейн», и вот так мы потом… — По-моему, в 84-м. Точно сказать не могу. Мне всегда было ужасно жалко, что я тут уже с 66-го, ас ней раньше не познакомилась. Боже мой. Нам было отпущено четыре года. — Она была изумительным человеком. — Во всех отношениях. — Я работаю в администрации UCLA. Я тут уже 21 год. — Мне нравится Калифорния. Да. Но чем чаще я теперь езжу в Вену, тем больше тоскую по родине. Если бы было можно, я вернулась бы в Вену. Или в Европу. Куда-нибудь. — Не знаю. Наверное, я старая и сумасшедшая, но мне хочется туда, где я родилась. Туда меня тянет все сильнее. — Думаю, она жила тут лишь из-за удобства. Не думаю, чтобы она любила Америку. Сказала однажды, если когда-нибудь не смогу больше делать скульптуры, так зато смогу тут же уехать в Европу. В Италию. В Сполето. Ей было удобно, что здесь сад. И двор, где она работала. Но думаю, к Америке ее ничто не привязывало. — Думаю, она любила путешествовать. И думаю, что Калифорнию она любила меньше всего на свете. Это причиняло мне боль. Ведь очень часто она бывала в отъезде. То на шесть, то на восемь месяцев уезжала в Италию. Или в Лондон. Она часто звонила. Время от времени. Мне-то хотелось, чтобы она никогда никуда не уезжала. Но