море — большие корабли. Наблюдать за китами. Вот чего ей хотелось бы. Ни о чем не тревожиться. Хотя. В ее-то состоянии — да на корабль. От быстрой ходьбы слабость в ногах слегка уменьшилась. Стоит остановиться — и она тут как тут. Болит в заднем проходе. И низ живота. Непорядок. Сверлящая боль. Слабее. Время от времени. Это все ее нетерпеливость. Нет у нее терпения. Все надо сразу. Надо было принять лишь первые три таблетки. Как написано. И ждать. А может, это все от вина. Хотелось лежать в шезлонге под одеялом и смотреть на море. Целый день. Она пошла обратно. Купила газету в гостиничном супермаркете. За кассой — Сильвестр. Она спросила, не видел ли он Бетси. Да. Вчера она весь день провела у бассейна. Пусть передает ей привет. Пошла в номер. Взяла сумку. Завязала волосы в хвост. Для библиотеки нужен паспорт. Она остановилась перед зеркалом. Не накрашенная. Ввалившиеся глаза — блеклые без туши. Бледные губы. Бледная кожа. Нос от ветра покраснел. На скулах кожа натянулась. Складки. Глубокие морщины от углов глаз. Она схватилась за косметику. Поставила все обратно. Не хочется. Она чувствует себя отвратительно. Не хочется раскрашивать лицо. Она — в трауре. В трауре по нему и потому, что все на свете так. И она покажет это всем. Ничего не спрячет за гримом фирм «Clinique» и «Lauder». И никто этого не заметит. И не заинтересуется. Она убрала косметичку в сумку и вышла. Глупости какие. Можно ли на самом деле отказаться от чужого внимания, если ты должна это сделать. Ты, женщина. Довольно неприятно. Пятью годами раньше выйти ненакрашенной было бы достижением. Она шла. В машине посмотрела по карте, как доехать до UCLA. Примерно так же, как до Манон. И дальше — к Альбрехту. Она поехала. Удивилась. Бак полон больше чем наполовину. А она столько ездит. Но «форд» был почти новым. Всего 800 миль пробега.
Указатель уровня бензина должен быть в порядке.
* * *
Линн оказалась права. Все было очень просто. На каждом углу-указатели. Но нет парковок. Маргарите пришлось остановиться перед библиотекой. Идти в холл через большую площадь перед ней. Линн стояла у стойки и беседовала с библиотекаршей. Маргарита перебила их. Сказала Линн, что ей еще надо найти, где поставить машину. «Good luck»,[79] — произнесли хором обе. Улыбнулись ей. Маргарита выскочила на улицу. Ездила кругами у входа. Пока не отъехала одна из машин. Парковаться пришлось дважды. В первый раз она поспешила и остановилась слишком далеко от тротуара. Штраф ей ни к чему. Пошла в библиотеку. Оказалось, далеко. Она извинилась перед Линн. Библиотекарша взглянула на часы. Ее не было всего десять минут. Своего рода рекорд. Здесь. Маргарите показалось, что прошло больше времени. Библиотекарша дала ей оранжевую карточку. Линн все уже сделала. Линн дошла с ней до входа в читальный зал. Не заболела ли она, спросила Линн. Маргарита рассказала о слабительном. Линн рассмеялась. Ей это знакомо. Она принимает слабительное уже много лет. Маргарита решила объяснить, почему была вынуждена принять эти таблетки. Обычно ей ничего такого не нужно. Линн все смеялась. Знает она все эти объяснения. Маргарите пришлось предъявить паспорт. Линн сказала, что та женщина будет у ее матери. В четыре. Та подруга Анны. Она сможет подойти? Конечно, она придет, отвечала Маргарита. Манон столько для нее делает. Линн снова рассмеялась. Ее матери такие дела необходимы. Она им рада. И ей нравится, что все возятся с Маргаритой. А не с ней. Пришла библиотекарша. Принесла стопку коробок. Пригласила Маргариту в зал. Линн попрощалась. Маргарита отправилась дальше с-другой библиотекаршей. Они прошли в небольшую комнату. Светлую. Высокие окна выходят в парк. На каждом столе — зеленые настольные лампы. Впереди, на подиуме, сидел за пультом мужчина. За столами — мужчина и женщина. Разложив бумаги. Библиотекарша поставила коробки на стол в первом ряду. Прямо под пультом. Маргарита села. Посмотрела на коробки. Темные картонные коробки. На этикетках — «Франц Верфель» и номер. Она начала с первой. Достала все из нее. Положила перед собой на стол. Читала и складывала листки обратно в коробку. В том же порядке. Счета. Ноты для издателя в Лондоне. Письма от издателя из Лондона. Записки. Деньги. Речь все время о деньгах. Связи. Заметки. Адрес Верфеля на письмах: 610 Бедфорд-драйв, Беверли-Хиллз. Судя по всему, дом Альмы. Дом, в который Анна была обязана возвращаться к ужину. В пятьдесят-то лет. Об Альме почти не упоминается. Много — о Малере. «Религиозная театральность этой сцены с абсурдным пафосом рисует живую картину бездумного времени, не постигшего себя и обожествлявшего декоративную сторону искусства. Ныне я с восхищением вижу, каким простым, поистине „новым' человеком был Малер в этой среде торжественных комедиантов». — «Юный Малер впитал эту австрийскую музыку, и вегодуше она неповторимо слилась с древним богемским напевом». — «В музыке Малера нет программности, зато есть поэзия. Это поэтическая музыка, полная образов, сравнений и потрясений». — «Музыка Малера — трагическая музыка». — «Во многих из своих симфоний Малер воплотил титаническое усилие, на которое обречен человек в великом горе. Поэтому более всего его музыка потрясает во время войны». — «Условием этого симфонического мира является природа. В центре ее — человек. Но над человеком — божественное небо. Музыка Густава Малера — не только трагическая, но и мистическая. Она всегда стремится ввысь. Даже когда человеку очень тяжело, сольная партия альта возвещает, что Бог даст ему путеводный светоч, который укажет дорогу к вечной жизни. Этот светоч, его собственная верящая и надеющаяся душа, сияет в этих произведениях в кульминационные моменты. Поэтому их трагизм никогда не сковывает, но утешает и возвышает». Письмо Альбрехта Йозефа. О «Якубовском и полковнике». Альбрехт жил тогда по адресу: 2143 1/2 Грувер-стрит. Письмо от 26 августа 1942 года. Об Анне Малер упоминается всего один раз. Герберт Фукс-Робертен написал 28 марта 1945 года: «Дорогой Франц, когда пришла Ваша каблограмма от 18 марта „please give Anna Fistoulari Dlrs 100 monthly kisses',[80] я уже распорядился об этих ежемесячных выплатах на основании письма Альмы от 12 февраля и сообщил ей об этом 11 марта. Выплаты будут продолжаться автоматически до тех пор, пока от Вас не поступит других распоряжений». Там же лежала телеграмма: «Chasebank instructed payments Anna Fistoulari stop».[81] В восьмой коробке она обнаружила речь Верфеля. «Вы — пыль на ветру. В эмиграции это узнают все, и уважаемые, и известные, и даже богатые, внезапно понимая, что утратили привычный имидж, что больше они — не светские путешественники, а чужаки, которых терпят, что к ним относятся совершенно иначе, чем прежде, когда у них еще была родина, и что постепенно они становятся подозрительными призраками, вроде больных, которых осторожно избегают пышущие здоровьем ближние со щеками — кровь с молоком. Как обрести надежду в этом стигийском сумраке, как найти живительную мысль. Не говоря уже о новом духе? Ты доволен уже тем, что удается перебраться из одной страны в другую, забиться в какой-нибудь угол и коротать дни, не бедствуя. В большинстве случаев судьба расправляется с любым честолюбивым замыслом». Она обнаружила заметки. «Без божественного начала гуманности не бывает». — «Вместо ожидаемого пробуждения некоторые чудаки начали болтать во сне, а разные профессора и критики называли их болтовню „экспрессионизмом'». — «Женщины — самые надежные сберегательные кассы. В них дурные качества мужчин, с которыми они жили, реализуются с большими процентами». Маргарита положила листок к другим. Мужчина за пультом то и дело вставал, чтобы видеть, что она делает. Она с удовольствием осталась бы тут сидеть. Тихо. Все работают. Вошел молодой человек. Входя, обернулся на пороге и что-то кому-то сказал. Мужчина за пультом немедленно призвал его к молчанию, и тот вышел. Но. Ей больше не хочется разбирать почерк этого человека. И не хочется больше рыться в остатках его жизни. Она вынесла коробки за дверь. Это было неправильно. Следовало их оставить. Вернулась в читальный зал. Там ее записную книжку перелистали. Это показалось забавным. Она улыбнулась библиотекарше, а та велела еще и пиджак снять. Она собралась сказать, что утащила одну из записок Верфеля. Но представила, какая поднимется суматоха. А ей хочется пить. И болит голова. Наконец отпустили. Она направилась обратно в холл. Взяла в автомате две банки колы и села. По всему периметру холла шла скамья, обитая коричневой искусственной кожей. Она сидела. Пила колу. Устала. Смотрела прямо перед собой. Все расплывалось перед глазами. Уплывало. Как ей грустно. Но это — легкая грусть. Верфель в речи тоже сказал, что нужно забыть. Могли он? Имел ли на это право тот, кто смог сказать такое? Ведь только мертвые имеют право говорить. Лишь мертвые вправе поднять здесь голос. А раз они не в силах, то все должны молчать. Как это можно — взять и сказать: «забыть». И как забыть? Но это же ясно. Ясно и логично. «Даже когда человеку очень тяжело, сольная партия альта возвещает, что Бог даст ему путеводный светоч, который укажет дорогу к вечной жизни». И «трагизм никогда не сковывает, но утешает и возвышает». Она убрала блокнот в сумку. Ясно. Ясно, логично, очень по-католически. И они никогда не сожалели об этом. И ее родители не сожалели. Никогда не говорили: «Ах, вот бы этого не было». Ведь родители были католиками, и в нацистские времена им приходилось жить милостями дядюшек. Братьев ее матери. Хуторянина и офицера. Но родителям история с евреями досаждала. Чем-то. И им бы хотелось, чтобы такого не было. Но не из-за людей. А