Таким вот образом я услыхал, как одна скрипачка и одна ученица фрау Элинор рассуждали о живописи фрау Гермы.
Скрипачка относилась к той породе людей, которые ничего и никого не признают, кроме себя. У нее был очень внушительный нос с волосатыми ноздрями.
— Я нахожу не слишком своевременным то, что нам показывает фрау Герма, — сказала она. — Не очень-то далеко она ушла от своего еврея-учителя.
Что должна была ответить ученица? Она была вынуждена благодарить всех и вся — скрипачку за то, что та не гнушалась музицировать с нею, начинающей, а фрау Элинор за то, что та даром учит ее пению.
— Ах, я так невежественна, — сказала ученица, — я совсем не знаю, что рисовал этот жид.
— Ваше счастье, ваше счастье, моя хорошая, — отвечала скрипачка.
Вот такие змеи ползали по «Буковому двору».
Часы ожидания за рулем я использовал, чтобы «просвещаться».
«Просвещение», «образование» — оба эти понятия, казалось мне, имеют в мире немалый вес, во всяком случае, в мире так называемых образованных людей. И я должен был еще три десятилетия шагать по жизни, чтобы понять, каким пустым и бесполезным в большинстве своем было то образование, которым так кичились эти «образованные» люди…
Но в те времена я постоянно прятал в машине целую библиотечку и читал, искал философский камень, и если мне вдруг думалось, что я его нашел, то через несколько дней или недель он оказывался обыкновенным булыжником.
Но я был вынужден использовать часы, проводимые в машине, поскольку мои вечера, так приятно называвшиеся свободными, всегда бывали раздроблены и принадлежали мне целиком очень редко, так как я должен был по первому зову быть готовым развозить по домам учениц и любителей музыки, да к тому же я оказался не так далеко от фермы, как предполагал, согласившись стать шофером.
И виноват в этом был роман с Завирушкой.
Я завяз в нем больше, чем намеревался. Она была как ребенок, и почти немыслимо было ее оттолкнуть, когда она ластилась и ворковала, а я всякий раз, стоило ей на ферме что-нибудь упустить, тут же бросался на выручку.
Она работала на ферме не так ответственно и серьезно, как там требовалось. Все вообще и работа в частности превращалось у нее в игру и шалость, и по кроликам сразу было видно, что Завирушка им неверна, они плохо выглядели, масса шерсти на них пропадала зря, сваливалась в колтуны.
Поэтому многие вечера, которые могли бы быть у меня свободны, я проводил на ферме, помогая Завирушке и приводя кроликов в божеский вид.
Фрау Герме не хватало тех время от времени посылаемых к ней фрау Элинор почитателей ее картин. Возможно, она чувствовала, сколько неискренности поднимается по лестнице к ней в ателье. Она добилась того, чтобы организовать собственный кружок, и мне, таким образом, приходилось транспортировать еще больше гостей. Одним из членов нового кружка фрау Гермы была Тина Бабе, поэтесса.
Момент, когда я впервые ее увидел, был для меня священным. Это была стройная темно-русая женщина, носила она тесно облегающие платья, всякий раз другого цвета. Кроме платья, она носила еще и нечто со скругленными полами, напоминавшее мужскую визитку и обязательно контрастировавшее по цвету с платьем. К светло-желтому платью, например, красная «визитка». А еще фрау Тина Бабе носила длинную цепь, состоявшую из шариков, похожих на воробьиные яички. Цепь кончалась у пояса, и там на ней болтались крохотные часики.
Собственно говоря, часы на длинной цепочке были в большой моде, когда я родился. По-моему, фрау Бабе несколько бравировала своей, так сказать, старорежимностью.
Когда я сегодня представляю себе лицо фрау Бабе, то нахожу в нем немалое сходство с типичной женой коммерсанта. Фрау Бабе была не старая, всего лет на пять или семь старше меня тогдашнего, в самом крайнем случае она была — отдадим дань Бальзаку — женщиной за тридцать.
Что-то, видимо, есть в том первом впечатлении, какое производит на нас человек. Ибо при первой встрече еще действуют те силы, которые наука, называя их инстинктом или интуицией, переводит в область биологическую или метафизическую. Так или иначе, но нашему разуму еще не представлялось возможности внести поправки в наш первый приговор. Я тоже пытался корректировать свое первое впечатление от фрау Тины Бабе и с помощью разумных аргументов ослабить его — ведь одухотворенность и искренность не обязательно написаны у человека на лице.
Итак, довольно. Я позвонил у ворот, и немного погодя фрау Бабе спустилась со своих цветущих небес; держалась она прямо, как гриб-боровик, во всяком случае, такой она виделась мне в моем распаленном воображении. На две ступеньки сзади за ней следовала ее бойкая горничная. Она несла сумочку фрау Тины Бабе и ее папку с рукописями.
В том, что касалось моих пассажиров, я вовсе не был образцом вежливости. Подобострастие не моя стихия, так остается и по сей день, хотя на меня частенько за это обижались, как тогда, так и теперь, но в конечном счете я живу, не укоряя себя за то, что хоть раз подлизывался к тому, кто этого хотел.
Девица с бойким носиком была возмущена моей невежливостью, но я шепнул ей:
— А, ты все-таки здесь, дурочка.
От такой неслыханной наглости она ногами затопала.
Нет, даже для представительницы поэтического искусства я не мог заставить себя подхалимничать, хотя всю жизнь носился с идеей жениться на поэтессе или на дочери поэта. Я поздоровался, и это все, а фрау Бабе милостиво кивнула мне. На ней было синее платье и ярко-желтая «визитка». А бойкая девица уж позаботилась, чтобы полы «визитки» без единой складочки лежали на сиденье.
Мы ехали сквозь сентябрьское воскресенье. Из садов тянуло запахом прелой листвы. Веймар, милый город, в котором тогда начинало развиваться мое понимание искусства, лежал под синим безоблачным небом.
Не похоже было, чтобы фрау Бабе что-то знала или хотя бы догадывалась, какой кромешный ад творится здесь, на горе Эттерсберг. А скорее всего, она, вечно витавшая в облаках, действительно не знала этого.
Позднее не раз с упреком в адрес всего немецкого народа говорилось, что мы, конечно же, все знали о лагерях смерти или по крайней мере обязаны были знать. А я не уверен, что и сегодня не могло бы случиться нечто, о чем я даже не подозревал бы и о чем не мог бы говорить, не рискуя быть уличенным во лжи.
Фрау Тина Бабе тоже за всю дорогу не сказала ни слова, может, она сочиняла стихи, начерно или набело, а может, это только мое воображение. И я, разумеется, не проронил ни звука, ни словом не обмолвился ни о погоде, ни о красоте сентябрьской природы, нет, я ни за что не хотел нарушить то возвышенное состояние, в котором пребывала фрау Бабе.
Когда она вылезла перед воротами «Букового двора», к чести моей следует упомянуть, что я даже не открыл ей дверцу, она только милостиво кивнула мне, и я, хотя мы пробыли в машине больше часа, так и не слышал ее голоса, даже вздоха не слышал.
Прошло время, и кружки обеих моих дам действовали вовсю. Я возил взад и вперед людей искусства обоего пола, многое слышал, «просвещался и просвещался», узнал кое-что о доминанте и септаккорде, о том, как сложно спеть верхнее до, и о том, что, если нет настроения, чувствуешь себя в состоянии дискомфорта. Я спешно лез в толковый словарь и всякий раз был немного ошарашен и разочарован, когда оказывалось, что сложнейшие выражения, о которые, казалось, язык и голову сломаешь, можно передать гораздо проще, человеческими словами.
Если вечером я не был в дороге, Завирушка всегда умела найти мне дело на ферме. Однажды, когда я поздно вернулся с фермы, Пепи и Яна успели шепнуть мне, что к дамам из Берлина приехал брат. Он ворвался в «Буковый двор» и чуть не сшиб Пепи и Яну, так спешил к сестрам в гостиную.
А теперь обе прислуги уже больше четверти часа ожидали возможности накрыть стол к ужину. А дамы еще не подали соответствующего сигнала колокольчиком.
Ну, мир, пожалуй, не рухнет, подумал я. Брат приехал в гости, радость свидания на время отшибла аппетит. Я, во всяком случае, поужинал, и Завирушка тоже не заставила себя ждать.
И вдруг раздался звон, да такой, словно били в набат. Яна сразу сообразила, что речь идет о