Тут, разумеется, начали останавливаться и прохожие.
Собралась толпа, но центром толпы была та самая осведомленная боевая группа. Ни академик живописи Адлерштар, ни учитель рисования не требовали удаления портрета из витрины, это сделал командир отряда штурмовиков. Он не оставил никаких сомнений в том, что, если этот продукт ублюдочного искусства не будет убран, они сумеют принять действенные меры.
Хозяин магазина задрожал, сперва морально, потом физически, и портрет дрожал в его руках, когда он вынимал его из витрины. Он унес его в свою квартиру за магазином, но «демонстранты» не уходили. Они смахивали на свору собак, упустивших приманку. Приманка лежала в ящике, но запах еще носился в воздухе. И своре захотелось штурмом взять ящик, в котором лежала приманка.
При первом телефонном звонке владелец магазина просил фрау Герму прислать кого-нибудь забрать портрет, при третьем звонке он уже не просил, а требовал. Фрау Герма по наивности сказала, что она пожертвовала этот портрет на украшение казарм. Торговец не желал больше ничего об этом слышать, пожертвование или нет, а он должен думать о сохранности своего магазина. С немецким приветом! Хайль Гитлер! Долой портрет, немедленно!
Итак, я должен был поехать и забрать портрет.
Я подогнал машину к заднему входу в магазин. Жена хозяина вынесла мне портрет незапакованным. Хозяин же усмирял свору перед домом и сообщил их вожаку, что картины уже нет в городе. Я слышал, как там закричали:
— Тогда вперед, на Блёвитц!
От Гроттенштадта до Блёвитца было четыре километра, и я подумал, а не сжечь ли мне по дороге этот портрет, но потом сообразил, что может произойти, если солдаты из казарм или штурмовики, разгуливающие по округе под видом мирных граждан, увидят, как я сжигаю портрет. Меня тогда, чего доброго, сочтут за осквернителя гитлеровского портрета, за «большевика от культуры».
В этот вечер у меня родилось множество соображений о политических злоупотреблениях в искусстве: художнику, который пишет политика таким, каким видит его, всегда грозит опасность разойтись во мнениях с приверженцами этого политика, которые хотели бы написать этого политика таким, каким они хотели бы его видеть. А художнику, копирующему встречающийся на каждом шагу портрет политического деятеля, запрещается подмечать какие-то нюансы и выставлять напоказ все негероическое.
В ту ночь зародилось и мое неистребимое отвращение к боевым отрядам дилетантов, которых провоцируют на борьбу с произведениями искусства.
В ту ночь все было тихо, и лишь запах тлеющей в кострах картофельной ботвы доносился с полей.
Я доставил портрет Гитлера в «Буковый двор». Меня встретили дрожащие от страха женщины, только Завирушки нигде не было видно.
Я впервые переступил порог комнаты, где хранились картины фрау Гермы. Картины в рамах стояли на полу в ряд, одна за другой, несколько рядов длиною не меньше метра. Можно было отклонить немного одну картину и сверху искоса взглянуть на нее.
Фрау Герма вбила себе в голову, что портрет Гитлера надо спрятать среди других ее картин. Картины, которые я «пролистал», оказались пейзажами или портретами людей с ее латышской родины. Должно быть, она очень любила эту родину, которую, очевидно, считала для себя навсегда потерянной из- за водворившейся там диктатуры.
Она, наверно, догадалась о моем удивлении.
— Там я еще могла писать, — сказала она, как бы извиняясь, — и если я здесь пишу, я все равно пишу все то же, всегда одно и то же.
И верно, очаровательная Тюрингия не вдохновила ее еще ни на одну картину. Иными словами, она была растением той, латышской почвы, хотя отец ее и был немцем.
Этот факт растрогал меня, и во мне шевельнулось что-то вроде сострадания. Конечно — и я говорю об этом с полной откровенностью, — меня взволновала эта судьба, и я отсоветовал фрау Герме прятать портрет Гитлера среди других ее картин. Ведь, может быть, разбушевавшиеся штурмовики уже на пути сюда. Портрет Гитлера, в случае если жажда разрушения охватит их, должен быть в досягаемости, например, надо его выставить в прихожей. Пусть он будет у них под рукой. Надо сказать, мысль о том, что они станут изничтожать портрет своего обожаемого фюрера, меня немножко забавляла. Фрау Герма со мной согласилась. И портрет выставили в прихожей.
Прошел час. Если вслушаться в ночь, можно было услышать, как под звездами улетают к югу перелетные птицы.
Затем перед садовыми воротами «Букового двора» и в самом деле появился отряд штурмовиков. Правда, ряды его несколько поредели. Многие партайгеноссен устали маршировать. Ожидаемое нападение на «Буковый двор» не состоялось. Они довольствовались тем, что вымазали дегтем воротные столбы. Звезда Давида вперемежку с глазами Яхве. А партайгеноссе учитель немецкого языка по дороге научил их скандировать хором: «Живопись жидовская осквернила фюрера!» Это звучало довольно двусмысленно и малоостроумно.
Через полчаса крикуны убрались восвояси.
Куда девался написанный фрау Гермой портрет Гитлера, я не знаю. Во всяком случае, на следующее утро его уже не было в прихожей, где я его оставил. Но это уже меня не касалось. Хотелось бы мне знать, действительно ли фрау Герма с самого начала задумала портрет как карикатуру или эта мысль закралась у нее, когда она копировала почтовую открытку… эти глаза размером с пуговицы на пальто и лицо цвета белой стены?!
Или, может быть, ей просто не хватало тех «ценительниц живописи», приводимых к ней фрау Элинор? Страдала ли она оттого, что ее картины, никому не ведомые, никем не видимые, томятся в каморке под крышей? Или надеялась при помощи своего «пожертвования» снискать благосклонность тех, кто помог бы ей вступить в так называемый «Имперский отдел искусств»? Или ее смирение подверглось пыткам тщеславия?
Много вопросов. Фрау Герма не отвечала на них своему шоферу, она никому на них не отвечала и не позволяла себе ничего говорить.
Но та скрипачка-шовинистка, о которой я уже рассказывал, заявила в машине, на сей раз уже другой ученице:
— Мне всегда не нравилось это хождение в ателье фрау Гермы. Я чувствовала что-то неладное и оказалась права. Она просто не может выйти из-под еврейского влияния своего учителя. Она переняла эту деструктивную еврейскую манеру и вполне сознательно, можете мне поверить, исказила нашего фюрера.
Солнце всходило и заходило, хотя уже не так часто показывало себя людям. Подкралась зима.
Теперь я ведал центральным отоплением. Котел стоял в сенях, слева от моей комнаты, а комната находилась возле черного хода. Когда «Буковый двор» был еще настоящим поместьем, здесь была людская, и что-то от старых традиций, видимо, еще сохранилось, потому что вся малочисленная теперь прислуга по вечерам собиралась у меня.
Яна читала жития католических святых, Пепи вышивала, а я все еще был занят Гёте, странствовал вместе с «Вильгельмом Мейстером». А значит, мне необходимо было чем-нибудь занять Завирушку.
Я отыскал для нее книги Тургенева. Она немного почитала, а потом заявила:
— Нет, русские любовные истории не по мне, очень трудно запоминать имена.
Кроме того, ей казалось, что между возлюбленными слишком долго ничего не происходит. Поэтому она частенько уговаривала меня сыграть с нею в шестьдесят шесть, хотя я всю жизнь был против карточных игр, ибо нельзя бессмысленнее проводить отпущенное тебе судьбою время.
Но и игру в шестьдесят шесть Завирушка тоже долго не выдерживала. По ее мнению, я играл недостаточно азартно. Она была поспешна и сурова в своих оценках. Собственно, я с самого начала это знал, потому что ее мизинцы были загнуты, как когти хищной птицы. Я заметил это сразу, как она появилась, но потом перестал замечать. Желание, постепенно во мне нараставшее, ослепляло меня.
К ней в комнату я никогда не поднимался. Она жила в мансарде на четвертом этаже «Букового двора», дом был старый, лестницы скрипучие. Ни одна живая душа не могла перейти с этажа на этаж так, чтобы не оповестить об этом остальных обитателей дома.