обывателем». Хотя, как она ни старается, она «остается на четвертом месте по благородству» — более богатые занимают места выше ее, а первое место по-прежнему принадлежит баронессе из соседнего поместья.
Необычайно разнообразен языковой пейзаж этой книги, без которого нельзя понять ее героев еще в большей степени, чем без пейзажа природного. Действие ее происходит в двуязычной среде, и язык, на котором говорит или хочет говорить тот или иной персонаж, самым непосредственным образом связан с его социальной и индивидуальной характеристикой. Само собой разумеется, что двуязычная среда, существующая столетиями, привела к взаимному проникновению сорбского и немецкого языков, и тот немецкий язык, на котором говорят в этих местах, сильно окрашен сорбским («сорбско-немецкая тарабарщина»), что дает себя знать по-разному в речи разных персонажей и опять-таки входит в их характеристику. Но сложность языковой ситуации этим не исчерпывается. Особенности истории сорбов привели к тому, что у современного сорбского населения нет единого литературного языка, а есть два — нижнесорбский и верхнесорбский, между которыми располагается множество диалектов, на которых говорят жители разных районов или даже разных деревень.
Но и немецкий язык, как мы знаем, в силу особенностей немецкой истории имеет множество диалектальных различий, причем столь существенных, что жители разных местностей Германии, если они говорят на своих диалектах, с трудом понимают друг друга, а языковая норма, то есть литературный язык, значительно отличается от повседневной речи. На этом языке печатается «Модный журнал Фобаха для немецкой семьи», источник «столичной» жизненной мудрости матери, и он не похож ни на немецкий язык отца Эзау, выросшего в Лаузице, ни на немецкий язык матери отца, родившейся в Гамбурге, которая к тому же, побывав за океаном, любит выражаться «по-американски», то есть говорит на некоем упрощенном «пиджин-инглиш». Поэтому в нашем доме, пишет Штритматтер, воцаряется «самый настоящий Вавилон», а мы, дети, «начинаем говорить на языке, которого вы больше нигде не услышите». Эта необычайная языковая пестрота мастерски используется Штритматтером для характеристики и социальной среды, и эпохи, и каждого персонажа в отдельности. Как и в картинах природы, он выступает по отношению к родному языку и как мастер-языкотворец, и как ученый, обладающий доскональными и точными знаниями.
Естественно, мать стремится всегда говорить не просто по-немецки, но и «по-городскому», однако сорбское происхождение ее немецкого языка постоянно выдает себя. Она стремится обучить своих детей «хорошему немецкому языку», видя в этом едва ли не главную цель образования. О себе Штритматтер пишет так: «Босдом — наполовину сорбская деревня, некоторые женщины носят полусорбский костюм. Я тоже полусорб, и впоследствии в городской школе меня будут обзывать «вендская чушка» и «крумичка», то есть краюха. Я, конечно, стараюсь изо всех сил, но, даже когда мне мнится, будто я говорю на изысканном немецком языке, даже изъясняясь по-английски или по-французски, я ничего не могу поделать с напевностью, унаследованной от моих славянских прабабок».
Не сразу Эзау начинает понимать, что жеманные привычки и модные замашки матери, за которыми скрывается стремление быть выше своей среды, смешны. Не сразу он уразумел, что живет в «страшной пещере, где обитает лавочный дракон», требующий все новых и новых жертв, не сразу сумел отогнать от себя «торгаший призрак».
«Коммерсантка по имени Паулина-Хелена, в девичестве Кулька, в обиходе — Ленхен», которую на протяжении повествования автор не раз иронически именует «наша превосходная мать», оказывается злым гением его детства. Как, впрочем, и ее отец, дед Маттеус Кулька, которого Эзау долго боготворил и о котором в конце книги говорится: «Я еще не догадывался, что передо мною не бог, а идол, с которого мало-помалу осыпается позолота».
Семейное согласие рушится на глазах у мальчика. «Большой мир» в конце концов врывается и в этот степной край: инфляция, захлестнувшая экономическую жизнь всей Германии в 1923 году, совершает свой опустошительный набег и на Босдом; от нее не удается скрыться даже обитателям этой «малой республики самоснабженцев, расположенной у черта на рогах». Но если крестьяне, живущие во многом натуральным хозяйством, переносят инфляцию много легче, чем горожане, то местные мелкие лавочники и торговцы, в том числе и дед Маттеус, и родители Эзау, теряют все нажитое.
Стержень повествования, прихотливо разбегающегося на множество ручейков-воспоминаний, проходит через этапы внутреннего сопротивления маленького Эзау торгашескому духу. Тем не менее рассказ ведется в тонах скорее иронических, нежели сатирических, сатира вступает в свои права разве только при описаниях Румпоша, «первого учителя босдомского народа» (вся педагогика которого сводилась к ореховой трости), совмещающего в Босдоме самые разные власти («депутат крайстага, окружной голова, и прочая, и прочая») и стыдящегося при этом своего сорбского происхождения. И мать, и дед, и «бабусенька-полторусенька», и «американка», и другие родственники, окружавшие маленького Эзау, — как бы он ни отвергал их жизненную философию и ни высмеивал их претензии — все же чем-то ему симпатичны. Причина этого, конечно, кроется в ностальгии по ушедшему детству — каким бы оно ни было, из дали годов оно видится в лирическом свете. Но главное все же в другом. В своем окружении детских лет Штритматтер с полным основанием находит одаренных, потенциально богатых внутренним содержанием людей, чья жизнь была извращена погоней за деньгами как единственным способом обрести независимость. («Стать самостоятельным по нашим понятиям вовсе не значит, что человек начинает самостоятельно мыслить, нет, это значит, что он открывает собственное дело».) Рассказ о том, как «наша превосходная мать» еще в школе и рисовала, и писала сочинения лучше всех, как ей всегда хотелось приобщиться к прекрасному и нести радость людям (шить красивые бальные платья или стать канатной плясуньей), — это, конечно, издевка, но и не только издевка. Ведь цирк в книгах Штритматтера всегда воплощает идею высокого искусства. Но ее отцу, возчику пива, нечем было заплатить за ее образование, и от былой мечты, отданной на откуп заезжим пошлякам-коммивояжерам, остались только жалкие потуги вроде покупки цитры, о которой она заботится больше, чем о швейной машинке. Не случайно среди иронических описаний матери не раз возникают знаки вопроса. Ей часто мерещится любовь — «может, это не любовь, а поэзия, не нашедшая применения в лавке?». Она хочет, чтобы в ее лавке, наполовину превращенной в трактир, всегда бы толкались люди — «пойди угадай, что причиной тому — коммерческий дух или перышко синей птицы?».
Синий цвет, цвет голубой романтической мечты (синий и голубой обозначаются по-немецки одним словом — «blau»), в книгах Штритматтера всегда представляет мир поэзии, мир истинного творчества.
Из всей родни Эзау в стороне от погони за деньгами стоит разве что только беспутный дядя Филе, который именно в силу своей беспутности и вызывает симпатию Эзау, да баба Майка, занимающая особое место в повествовании. Баба Майка живет по своим законам, не приспосабливаясь ни к кому, тем более к веяниям городской моды. Окружающие зовут ее ведьмой, маленькому Эзау она кажется святой, которая «свой нимб где-то спрятала, может, на погребице среди кормовой моркови», наделенной сверхъестественной силой, чего взрослый Штритматтер как бы и не опровергает. Людей она видит насквозь, добро отличает от зла безошибочно, лечит болезни, предсказывает будущее. К тщеславным стремлениям окружающих она относится презрительно и говорит: «Кто занялся торговлей, того нечистый уже схватил за задницу».
Баба Майка — своего рода сорбский дух этой земли, воплощение близости к природе и ее законам, народного начала и народной мудрости. «Загадки, которые загадывает мне Майка, я складываю в погреб мыслей чуть сбоку, но иногда я достаю их оттуда», — говорится в книге. Один из заветов бабы Майки — «Слушай немного и внутрь себя!» — помог Эзау найти точку опоры для того, чтобы защитить себя от всесильной «лавки», без чего он не смог бы пробиться к творчеству, стать писателем.
Само собой напрашивается сопоставление «Лавки» Штритматтера с «Детством» Горького, может быть самой знаменитой в европейской литературе книге о становлении детского сознания. Как ни отличается русско-нижегородская жизнь последних десятилетий прошлого века от жизни полусорбского лаузицкого села в 20-е годы, есть немало общего в условиях существования маленького Эзау среди торговых и пекарских забот родителей и маленького Алексея в доме Кашириных. Общее надо искать не столько в реалиях быта и взаимоотношениях взрослых, сколько в сложной диалектике воспитания и самовоспитания героев этих книг, сумевших порвать с частнособственнической стихией, будь то власть копейки или власть пфеннига. Штритматтер всегда был врагом немецкого мещанства, в котором с полным основанием видел питательную среду фашизма; антимещанский пафос определяет и строй его нового романа, смысл которого