стекольном заводе в Хайдемюле.

Филе приступает к работе за две недели до рождества. Он переезжает в Хайдемюль в общежитие для холостых работников и появляется теперь у бабушки далеко не каждый день. Бабушка страдает.

Подходит рождество. Дедушка, бабушка и Филе справляют его вместе с нами в Серокамнице. На второй день праздника дядя Филе должен пешком отправиться в Хайдемюль, чтобы к сроку поспеть на работу. Но Филе предпочел бы остаться там, где уже находимся все мы, предпочел бы вдыхать запах хвои и лакомиться рождественской коврижкой. Он начинает кашлять и кашляет все сильней и при этом утверждает, будто легкие у него набиты стеклянной пылью.

— Еще чего выдумай, — протестует дедушка. А дядя Филе знай себе кашляет. Бабушка заступается за него, да, да, Филе ей уже говорил, что у него профессиональное заболевание шлифовальщика.

Дед-мороз принес мне в подарок маленькую тросточку, с обоих концов она обернута блестящей жестью, но лично я считаю жесть серебром.

— Счас я тебе покажу профессиональное заболевание! — говорит дедушка и, схватив мою тросточку, охаживает дядю Филе по спине. Тросточка ломается пополам.

Дядя перестает кашлять и начинает плакать. Он хочет пробудить в бабушке сострадание. Бабушка тоже плачет, ей жалко дядю. А я плачу из-за тросточки.

— Не реви, — говорит дедушка, — я тебе новую справлю.

Я верю в дедушку и многого от него жду, но чтобы он со своей тележкой съездил на небо и выпросил там новую тросточку — в это я поверить не могу.

— Подумаешь, невидаль какая, планка от ящика.

— От деда-мороза, — выкрикиваю я.

— Ах, вот оно что, — говорит дедушка.

Больше об этой тросточке разговору нет. Детские игрушки тоже подвержены колебаниям моды. То рождество оказалось — во всяком случае, до сих пор — последним для детских тросточек. Только в моем воспоминании сохранилось место, где лежит окованная серебром тросточка, она лежит там уже целых шестьдесят лет, лежит упорно как раз потому, что я так и не получил взамен новой.

Дяде Филе обрыдла шлифовка стекла.

— Время проходит, свеча догорает, а старушка не помирает, — говорит дядя. — Наш брат знай себе шлифует, а жить-то когда?

Дядя подыскивает причину, которая оправдала бы его бегство с работы. Его, оказывается, заставляют держать собственными руками хрустальные вазы с пивную бочку величиной и покрывать их шлифовкой.

— Ежли у меня мускулы ослабнут, тогда мне каюк — раздавит в лепешку, — говорит он бабушке.

— Стыда у людей в глазах нет! — возмущается бабушка. — Это ж надо такое требовать от парня. — Обеими своими ножками в разношенных шлепанцах бабушка всецело стоит на стороне дяди.

На сей раз дедушка пускает в ход против дяди оружие, сохранившееся у него с тех времен, когда он развозил пиво, — ременную плеть.

Но прежде чем дедушка успевает хорошенько вытянуть его плетью, дядя спасается бегством в Хайдемюль, к своим исполинским вазам.

Где у нас Босдом и где Хайдемюль? Сорок километров от одного до другого. Как может дядя Филе за одно только воскресенье отмахать сорок километров? Вот то-то и оно, вот о чем надо подумать бабушке, прежде чем согласиться на переезд в Босдом. А дедушка, тот принимает свое решение шибчей. (У нас не говорят «скорей».)

Жизнь жива переменами. Может, в нашем дедушке уже вызревает исподволь другой дедушка, постарше и послабей, а увидим мы его лишь через некоторое время? Может, его соблазняет возможность не мерить поля больными ногами, а разъезжать на телеге? Так-то так, да не совсем так. Главное вот в чем: мой дедушка любит мою мать, как бабушка своего Филе. В моей матери возродилась Ханна, первая жена дедушки, о которой он вспоминает до конца своих дней: и щечки-то у ней были румяные-прерумяные, и улыбалась-то она так ласково, что самые захудалые поросята с рук шли — речь идет о той поре, когда дедушка торговал поросятами, потому что и поросятами он тоже торговал.

А моя мать умеет до того нежно упрашивать, когда ей чего-нибудь надо. «Да как же мы славно пойдем-то, прям рука об руку».

«Рука об руку», на мой взгляд, значит вот что:

Мы выстроились в два ряда вдоль школьного забора, и каждый держит за руку своего соседа. Засунув большие пальцы в вырезы жилета, учитель шагает вдоль нашего ряда и проверяет, хорошо ли начищен верх у наших башмаков на деревянной подошве. Если хорошо, он хлопает в ладоши, тогда словно рушится невидимая преграда, и мы рука об руку заполняем школьный двор, но подниматься по лестнице рука об руку трудновато, а пройти через узкую дверь вдвоем и вовсе невозможно — тот, кто ловчей и сильней, прорывается первым. Какое уж тут рука об руку: в сенях мы существуем каждый сам по себе.

Но об этом дедушка ничего не знает, благо он не ходит в нашу школу. Он обещает родителям переехать к нам и не ставит при переезде никаких условий, условия, как мы увидим, он выработает несколько позднее.

А бабусенька-полторусенька пока ничего не обещает. Она испрашивает себе то, что в большом мире называют время на размышление.

— Да уж небось худо не будет, — уговаривает дедушка, который привык, что его решения распространяются также и на Пигалицу, то есть на бабусеньку.

Вечером того же дня бабусенька обращается к богу с ходатайством о помощи. Бог нашей бабусеньки — это не обыкновенный церковный бог, о котором мы говорим в школе, но и не старый славянский бог дедушки, который чаще всего гневный, реже добрый и всегда прожорливый, бог, который заставляет перед севом примешивать к овсу куриные яйца, чтобы ночью выбрать их и съесть, если, конечно, мы, дети, не опередим его.

Бабушка возносит свои молитвы после закрытия лавки перед ужином, на кухне, где дедушка изготавливает серные спички для своей длинной трубки. На кухне воняет серой как в преисподней. У бабушки налажена прямая связь с небом: она вынимает захватанный двуязычный молитвенник, который привезла из Большого Партвитца. Бабушка, наша маленькая пчелка, сама родом из Большого Партвитца, о чем мы обязаны помнить денно и нощно, а дедушка, нахал долговязый, тот из Малого Партвитца.

— Из бездны взываю к тебе, господи, — голосит бабушка. Она пронзительным голосом поет по-сорбски. Картошка для ужина поквакивает в духовке, светильный газ с тихим шипением поступает в лампу, частица сажи падает с кухонного потолка, напоминая, что время для всего преходящего и в самом деле проходит.

— О боже, услышь мою молитву, — поет бабушка, и кажется, что бог у нее самый настоящий, такой, который присутствует даже в сумеречной местечковой кухне, где воняет серой как в аду, поскольку молитва бабушки услышана. Бог ниспосылает откровение, правда не самой бабушке, а моей матери, но мать в письменном виде сообщает бабушке об этом: дядя Филе мог бы устроиться шлифовальщиком в Фриденсрайне, а пути от Босдома до Фриденсрайна пять километров и все лесом, стало быть, дядя Филе может два раза в день отмахать его на своих двоих; жить он может у нас в мансарде, и бабушка может всегда иметь его подле себя, приглядывать за ним, холить и лелеять, как в те далекие времена, когда он был школьником.

Когда дядя Филе был школьником, он вечно слонялся по улицам и закоулкам городка. Домашние задания получались у него не так хорошо, а вот насчет слоняться — тут он был мастак. Так, например, он мочился на стену дома, и до того ловко у него это получалось, что мокрое пятно благодаря его усилиям принимало форму правильного четырехугольника. Затем он кликал бабусеньку-полторусеньку. В те времена бабушка с дедушкой снимали квартиру у чужих людей. Бабушка выглядывала из окна:

— Чего тебе, Филько, чего тебе?

— Мам, мам, как я красиво нассал, — гордо возвещает Филе.

Проголодавшись, Филе задирает голову и кричит в окно:

— Мам, сбрось мне кусман. (У нас говорят «кусман» про то, про что в другом месте скажут «ломоть», а в третьем «краюшка».) Мам, сбрось, мам, сбрось, — канючит Филе до тех пор, пока бабусенька не сбросит ему целый бутерброд, завернутый в бумагу. Дедушке об этом, разумеется, знать не следует.

Вы читаете Лавка
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату