мы слышим ее брань: «А ну, слазь с дерева! Слазь, кому говорят! Еще девчонка называется!»

Это день и час рождения детектива Кашваллы. Я к тому времени не успел прочесть ни одного детективного романа, я еще не знаю, что такое детектив, а моя сестра слышала это слово в лавке. В нашем доме все идет из лавки.

К тринадцати годам у сестры начинает формироваться небольшая грудь. Конец лихим мальчишеским играм. Сестра делает вид, будто никогда в жизни не сидела на верхушке Цетчевской черешни, никогда не качалась на ее ветках и не снабжала меня и моих братьев отборными ягодами. Начиная с тринадцати лет она при малейшем признаке опасности визжит: «Господи боже!» Она становится женщиной, она становится слабым полом.

Снова настала зима, и дедушка подгоняет по моему росту старый цеп бабусеньки-полторусеньки и учит меня молотить. Ручная молотьба очень модна зимой в шахтерских деревнях и бедняцких хозяйствах. Поля лежат под снегом, топливо на зиму заготовлено, значит, есть и время выбить из колосьев зерна овса и ржи.

Раннее зимнее утро. Снег скрипит под деревянными башмаками; на гумне подвешен к балке фонарь, вокруг него трепещет угарный газ, бледно-желтое пламя выхватывает из тьмы световые лоскутья с бахромчатыми краями, отчего темнота превращается в сумерки, а овсяная солома вспыхивает золотыми бликами.

Уже в четыре утра вниз и вверх по деревне начинают грохать цепы: бух-бах, бух-бах — это когда молотят двое; бух-бах-бых — когда трое; бух-бах-бых-бэх — когда четверо; бух-бах-бых-бэх-бох — когда пятеро.

Дедушка расстилает на току снопы овса, он показывает мне, как било должно поворачиваться в сыромятном гуже, когда его заносишь для удара, с какой силой надо обрушивать цеп на пустой конец снопа, как удобно предоставить цеп собственной тяжести, когда обрабатываешь колосья, ибо там спелые зерна только и ждут, чтоб их вытрясли.

Зевая, выходит из дому бабусенька-полторусенька. От ее юбок тянет печным дымом. Устраивается небольшая разминка в шесть рук. Бух-бах-бых, бух-бах-бых. Дедушка хвалит меня.

— Смотри-кось, старая, парнишечко-то наш уже в такт бьет.

И вот я молотильщик. Конечно, когда я работаю цепом, из метелок и колосьев вылетает не так много зерен, как у взрослых, но дедушка говорит про меня: «Лихой у нас парнишечко-то».

Похвала разжигает мое тщеславие. Я хочу нравиться людям, которые называют себя взрослыми. Желание нравиться раньше дремало во мне. Взрослые его разбудили. Но родилось оно, выходит, вместе со мной?

Втайне я мечтаю, до чего бы здорово было, если бы тот или та увидели, как лихо я молочу зерно на сумеречном гумне. Нет, речь идет не о моих одноклассниках, они, подобно мне, в предрассветные часы машут цепами у себя на отцовском току. Я думаю про Мартку, подружку сестры, про мать и про Ханку. Вот если бы они повосхищались! Но кто станет в пять утра чем-нибудь восхищаться?

Впрочем, наша кошка Туснельда за мной наблюдает. Она сидит под крышей, подобрав лапки, и напоминает деревенскую старушку, которая с любопытством созерцает из окна своей чердачной каморки жизнь улицы. Внезапно она соскакивает на ток, нарушив своим прыжком стройную песню наших цепов: мы выгнали из снопа мышь.

Значит, и Туснельда ничуть не любовалась на меня. Только и остается зрителей, что предрассветная луна. Она заходит между ветвями семи дубов. Восхищается она или нет, я сказать не могу, во всяком случае, мыши ей не нужны.

Когда Американка еще жила у нас в Босдоме и порционно выдавала нам право качаться, она как-то сказала: «Ликуйте в господе, он пребудет с вами до конца света!» Это были слова из евангелического воскресного листка.

«Воспойте господу хвалу, ликуя, хоры молодые», — отвечал я, и это было начало одного псалма. Американка пришла в восторг. Судя по всему, ей удалось то, что она вычитала в воскресном листке, перенести на меня, молодого избирателя во Христе. Я со своей стороны был рад без очереди попасть на качалку. Словом, это пошло обоим на пользу.

А теперь Американка сидит в темной комнате крестьянского дома. И нет под рукой никого, чью близость к богу она могла бы измерить. И качалка простаивает без дела. Но в один прекрасный день бог сжалился над Американкой и повелел ей: «Неси радость!» Во всяком случае, так она рассказывает. Бог дал ей поручение.

Она начинает выпрашивать у тетки лоскутья. Перед вечерней дойкой тетя залезает на чердак и собирает там всякие обрывки и обрезки. За три дня Американка успевает сшить из них скатерть. Она расстилает скатерть в радостном предвкушении: тетя заглянет к ней, начнет расхваливать скатерть и задержится на несколько минут дольше обычного. Лоскутная скатерть принадлежит к семейству тех бесполезных предметов, которыми сегодня наводняют мир некоторые женщины по принципу: Красивые вещи — своими руками.

Мне тоже приходится иметь дело со скатерками Американки. Тетка говорит, чтобы я just for a moment[8] заглянул к Американке. Я повинуюсь. Как итог нашего разговора я в ближайшую субботу приношу бабушке из Босдома на своем горбу целый узел тряпья, а из этого узла рождается лоскутная скатерть для моей матери.

Мать разглядывает скатерть. Она изготовлена не по рисунку из Модного журнала Фобаха для немецкой семьи, а как бог на душу положит. Мать разглядывает скатерть с изнанки, разглядывает с лица и с брезгливым выражением прячет ее в самый нижний ящик комода.

— Вот надумает она к нам побывать, тогда и накроем стол этой ветошью.

Одиночество Американки становится все беспросветнее. Тетя Маги должна кликнуть клич среди женщин с выселков, пусть и они принесут бабке свои лоскутья. Американка пытается заводить с женщинами разговор, но это все равно что разгонять ноябрьские туманы пламенем свечи. Крестьянки приносят ей свои лоскуты и, просидев с полчасика, уходят снова. «Делов невпроворот», — говорят они (у нас не говорят «дел»). Потом они приходят за готовой скатертью, заполняют комнату своими восторгами и в награду дают Американке порасспрашивать себя. Но потом они уходят и больше никогда не показываются. У всех полно делов.

Американка употребила во зло божий совет: она не затем шила лоскутные скатерти, чтобы доставить радость своим ближним, а затем, чтобы было с кем поговорить. Американка падает духом и говорит тете, что хочет выехать. Она хочет снова к себе в Серокамниц, в свою избенку. Она соскучилась по дому, она тоскует по любви второй своей дочери, нашей сводной тетки Элизы, которую бабушка родила от деда Юришки. И еще она хочет отвести душу в беседах о боге с серокамницким пастором. Пастор Бюксель — сама скромность, он ходит в сандалиях на деревянной подошве.

Моих родителей не привлекают к обратной транспортировке бабушки. Чем меньше народу, тем лучше. Тете Маги и дяде Эрнсту стыдно, что она от них уезжает.

А качалка остается у тети Маги. Они лучше всех знакомы. Тетя Маги трижды ездила с ней в Америку и обратно. Почем знать, может, тетя Маги получает качалку как своего рода компенсацию. Бабушку терзает совесть оттого, что в свое время она просватала Маги за Эрнста.

Разъезжая с бочонком масла, дядя Эрнст зазывает к себе в гости разбитных стекольщиц. Стекольщицы приходят, одна за другой. «Хочете вишенья, хочете слив? — потчует он. — И покататься тоже можете, у нас качалка мериканская». Дядя Эрнст заводит разбитных стекольщиц одну за другой в чистую горницу, чтоб покачались. А тетя Маги тем временем окучивает свеклу на каком-нибудь дальнем поле.

И снова на дворе март-ветродуй, и снова теплынь. Полевые вихри накидывают на себя, как шаль, верхний рыхлый слой почвы и пожелтевшие листья.

— В этим вихри сидят дьяволята. Дьяволята несут полю благодать, — объясняет дедушка.

Я не свожу с поля глаз, я слушаю, я хочу увидеть хоть одного дьяволенка за работой. И не вижу ни

Вы читаете Лавка
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату