— Ты, поди, опять цельную ночь мешки выколачивал?
А простая душа Райнхольд, не замечая ехидства, отвечает с благодарностью, что да, что всю-то ноченьку он выколачивал пустые мешки, прямо гору выколотил, здоровую такую гору.
Так же доброжелательно Райнхольд сообщает моему отцу исконную пекарскую премудрость: «Печка не должна быть ни чересчур горячая, ни чересчур холодная — все равно как человек».
А Марта не здоровается ни с моим отцом, ни с моей матерью, но при всем при том ей приходится по два-три раза на дню бегать через весь двор к домику с сердечком на двери, той самой, которую Владичек в день нашего приезда забрасывал медом.
Мать глядит на соперницу в кухонное окно. «Нет, — говорит она, — нет и еще раз нет», причем нельзя понять, что именно вызывает ее сожаление: то ли бедная женщина с обглоданным болезнью лицом, то ли обстоятельство, что эта самая Марта однажды на свадьбе была дамой нашего отца. Марта же все покашливает, все покашливает, и время от времени ее все еще красиво вырезанные губы что-то сплевывают в песок.
— Мам! А Тауерша по всему песку блювашки раскидывает.
Мать поправляет меня:
— Не
Мне велено присыпать эти плевки песком, потому что в них сидят зверушки, которые разносят болезнь и могут заразить других людей.
— А землю они не могут заразить?
— Господи, уж ты спросишь.
Отец как бы ненароком выходит из пекарни во двор. Тауерша засела в домике с сердечком. Отец начинает громыхать засовом на дверях сарая, с важным видом делает всякие пустяки, да еще насвистывает песенку:
Гудят мухи, печет солнце. Тауерша, рассиявшись в улыбке, покидает свое укрытие и приветливо здоровается с отцом. Отец не намерен отвечать тем же, он набрасывается на Тауершу с гневными упреками:
— Ты меня обманула, я на тебя в суд подам, я на тебя найду управу.
Тауерша оглаживает свои юбки.
— Да что с тобой, Генрих? Чего ты хочешь, чего ты хлопочешь?
— Я на тебя найду управу, — отвечает отец тоном пониже.
Мать распахивает кухонное окно. Она хочет знать подробности скандала.
Тауерша улыбается отцу, словно перед ней стоит нежный любовник.
— А я все равно найду на тебя управу, — говорит отец уже почти жалобным голосом.
Тауерша знай себе улыбается:
— Ах, Генрих, Генрих, а ведь как хорошо мы с тобой ладили, помнишь? И как хорошо рядышком спали на свадьбе у нашего Эрнста, помнишь?
Отец побежден, он сдается. На кухне с громким стуком захлопывается окно. Мать, всхлипнув, падает на пол и остается лежать без движения. Мы думаем, что она умерла, и великая скорбь приходит в наш дом, а мать лежит как мертвая.
Вечер позднего июня, когда светло до десяти часов. По полю спешит дядя Эрнст, он не вышел статью, руки у него кривые и болтаются, пальцы тоже искривлены, будто клещи. Дядя Эрнст любит, когда его называют зажиточным крестьянином, только чтобы этого не слышал общинный староста и те, ну которые собирают налоги.
— Это он-то зажиточный хрестьянин? Хвастун он, и боле ничего, — говорит про дядю мой дедушка.
Вожди негритянских племен как знак своего достоинства носят при себе дубинки либо палицы; дядя в доказательство своей зажиточности носит сигару. Он сует ее в рот, прикусывает, и сигара встает торчком, прямо до дядиных бровей, но малость погодя она, замусоленная, будто детская соска, свисает из уголка рта и не подает больше никаких признаков подобающего ей горения. Дома дядя не курит.
— При евоной-то землице ему курево не по карману, — говорит дедушка.
Дядя возникает из синевы полевого вечера, и мы дружно его приветствуем.
— Доброго вечера, дядя Эрнст.
— Вам также! — Дядя воздерживается называть нас по имени, он нас покамест путает.
— Дядя Эрнст! А у тебя сигара погасла!
— Охти мне! — Дядя вынимает сигару изо рта и, держа ее в левой руке, зажигает на почтительном расстоянии от своего лица спичкой, все равно как сосновую лучину.
— Зараз видать, какой он куряка, пыхтеть он горазд, и вся недолга, — говорит дедушка.
— Ты к нам в гости, дядя Эрнст?
— Ага-ага, не-а, — отвечает дядя Эрнст.
Если упорно о чем-нибудь думать, мысли постепенно сгущаются до такой степени, что становятся видимыми. Кто о чем-нибудь думает, тот думает, что это он только думает, а другие ничего не знают, но приходит день, когда продуманное становится видно всему свету как действие или предмет.
Вильмко Краутциг каждый день отмахивал по семь километров на работу от Малой Лойи до шахты
— Ты что, уже спятил или только собираешься? На кой ляд тебе эдакий роскошный драндулет? — наперебой любопытствуют остальные.
Теперь спрашивается, возник этот велосипед оттого, что Вильмко про него думал, или он уже раньше существовал в готовом виде и был притянут, как магнитом, мыслями Вильмко? Жизнь полна загадок. Вот вырасту и все их отгадаю.
Теперь я, во всяком случае, увижу, какие такие мысли копошились за низким лбом у дяди Эрнста. Он поднимается к своей сестре в мезонин, проходит еще немного времени, и мы слышим, как Тауерша начинает верещать:
— Дорогой Эрнст! Дорогой братик! Не бей! Не бей! Я больше не буду!
Мы слышим удары, словно молотильщик бухает своим цепом по пустому концу снопа.
— Братик! Братик! Мне и жить-то осталось всего ничего!
Мы слышим, как вмешивается Райнхольд:
— Эрнст, да перестань ты бухтеть, она ж не только тебе сестра, она и мне жена, перестань, Эрнст, она ж кровью харкает.
Наверху все стихает. Дядя Эрнст успокоился. Мать ходит по парадной комнате взад и вперед, заткнув уши указательными пальцами, и громко зовет на помощь. Отец при первых же звуках экзекуции спасся бегством в мучной закром на чердаке.
До того самого времени, как я стал молодым человеком, невидимое казалось мне не менее важным, чем видимое. Позднее, начав приспосабливаться к мнению людей
В тот день в нашем доме произошло много невидимого. До начала экзекуции Райнхольд Тауер сидел у окна и смотрел на верхушки дубов. «Я ничего не вижу, — думал он, — я ничего не слышу, она меня унижает». Но потом он все-таки услышал, как причитает его Марта, и живущий в нем зверь, этот затюканный самец, был оттеснен на задний план, а его место занял добрый человек Райнхольд, и этот добрый человек бросился разнимать брата и сестру.
В дяде все происходило как раз наоборот: он начал осыпать упреками свою бесчестную сестру, но упреки не произвели на нее ни малейшего впечатления, она надсмеялась над его правом первородства, и тогда в нем проснулся бык, такой бык, который, обнаружив в стаде корову с постоянной течкой, гонит ее из стада.