издают стрекозиные крылья. Но вскоре мой друг меня посрамляет. Он начинает разучивать песню и проводит за разучиванием долгие часы у нас в детской. Дома Густав не показывается, домашним на него рассчитывать нечего.
Какое счастье, что у мандолины есть гриф, выложенный металлическими порожками, и что, если исправно водить пальцами в промежутке между двумя порожками, можно рассчитывать на возникновение чистого звука. Какой же капризный, какой плаксивый инструмент скрипка, если сравнить ее с мандолиной. Попав в руки новичка, она начинает квакать, она виляет между звуками, пока не сообразит, какой ей выбрать.
Пространство между двумя металлическими порожками называется
Густав тем временем тренирует свои пальцы, делает их гибче, совершенствует свою игру и наяривает песню о звездочках в таком темпе, будто за ним гонятся сразу три собаки. Но без цифровых обозначений он беспомощен и беззвучен. Перед ним всегда должен лежать раскрытый самоучитель.
Мне это начинает надоедать. Я предлагаю Густаву исполнять ту же самую песню в ритме вальса и задаю такт, тихо похлопывая в ладоши. Выходит. Вот шагать в темпе марша оказывается для него потрудней, потому что Густав не может, маршируя, держать перед собой самоучитель. Приходится мне идти перед ним, пятясь задом, чтобы он видел цифры в самоучителе. Тут же выясняется, что Густав сам по себе не может выдерживать маршевый темп, что и маршевый темп ему тоже надо задавать. Для разучивания «Звездного марша» мы привлекаем в качестве подсобной силы Альфредко, брата Густава, чтобы он, пятясь задом, держал самоучитель, а я чтобы шел впереди маршевым шагом. Тут я вдруг постигаю высказывание босдомского флейтиста Липо Краутца: «Для маршевой музыки нужон свой талан».
Словом, маршировка требует слишком больших усилий. Мы решаем петь эту песню. Певцом буду я. Густав подпевать не может, ему нельзя отрывать взгляд от своих пальцев. Я один за другим исполняю все куплеты песни.
— Молодец, — хвалит Густав, — давай дальше.
Я удлиняю текст песни за счет куплетов собственного сочинения.
Какой там из меня хранитель мандолины! Не успел Густав уйти, как я уже достаю мандолину из коробки и без помощи самоучителя пытаюсь подобрать мелодию
Впрочем, мандолина — не первый инструмент, на котором я учился играть без всяких пособий. Первым была губная гармошка. Я играл на ней прищелкивая языком и через рупор, образованный моими ладонями, и тешил своей игрой не только себя самого.
Тут вмешивается одна история, к слову, так сказать, а кому не интересно, тот пусть перевернет страницу.
Дядя Эрнст завел себе двух братьев-сироток, уже конфирмованных. Старший тотчас задал деру, потому что дядя Эрнст ему не понравился, младший какое-то время пожил у них, потому что о нем заботилась тетя Маги. Всякий раз, когда дядя Эрнст в приступе ярости хотел избить мальчика, тетя Маги смело бросалась между ними, чтобы принять удары на себя. Так она поступала до тех пор, пока мальчик сам не смог больше вытерпеть, что тетка из-за него страдает. Ганс сбежал к нам и был — не без тайного удовлетворения — принят моей матерью. Ему отвели комнатку на чердаке, ту самую, где когда-то жил украинский кузнец Голуб, и он поступил на шахту
Ганс хорошо играет на губной гармошке. Именно он учит меня прищелкивать языком. Мы играем на два голоса и образуем небольшой оркестр для торжеств внутрисемейного значения. Мы на два голоса выдуваем из своих легких
Когда отец ведет переговоры с представителем мучной фирмы и сдабривает пивом благополучное окончание переговоров, раздается клич: «А ну, валяйте, ребятки!» И мы маршируем с нашим
Между тем Густав выбивается из сил, разучивая вторую песню, а именно просьбу к весне:
Я снова отброшен к губной гармошке, я играю песню об утренней заре, что сулит раннюю смерть, и песню о волнах, что в конце поглотят лодку вместе с рыбаком.
А в самом дальнем закутке Мельникова дома Густав продолжает трудиться над майской песней и своим энергичным треньканьем привлекает внимание среднего мельника. Тот, навострив уши, прослушивает весь дом и обнаруживает укрытие Густава. Распахнув дверь, он хватает мандолину за изящную шейку, мчится в дровяной сарай, бросает ее на деревянную колоду и рубит на мелкие части.
Густав приходит ко мне весь в слезах. Свои подозрения на мой счет он явно выкинул из головы. Я всегда бываю глубоко тронут, когда вижу, как плачет юноша или старик. До чего нестерпимой должна быть боль плачущего юноши, который уже загрубел и хочет казаться настоящим мужчиной, до чего нестерпимой боль старика, который знает жизнь! Вот-вот и я стану стариком. А научился ли я плакать про себя?
Густав показывает мне свои ладони. От работы с раскаленным стеклом и раздаточными вилами они покрылись сплошными мозолями из ороговелой кожи.
— Ты только погляди на мои руки, — всхлипывает Густав, — я своими руками заработал себе на мандолину.
Охотнее всего я потрепал бы Густава по голове, чтоб утешить, но такого рода нежности у нас в степи не приняты. Мы просто молча сидим друг подле дружки. Потом начинает свистеть скворец, и его свист звучит как сигнал.
— Он еще увидит, чего добился! — вдруг говорит Густав, подразумевая своего отца.
Густав заказывает по почте вторую мандолину. Я ее получаю. Кроме мандолины, в посылке лежит