Мой друг улыбался. Он ведь видел только гуся, судя по гоготу, его новогодний подарок был еще жив, а кроме того, он не заметил на моем лице выражения неудовольствия, да и вообще не принимал во внимание, что человек постоянно меняется, что я тоже человек и, следовательно, вправе измениться.
Разные домашние животные: волнистые попугайчики, морские свинки, черепахи, египетские голуби и карликовый африканский козлик — своей энергией и голосовыми средствами, прожорливостью и жизнерадостностью довели меня до полной утраты жизнерадостности, я так изменился, что подарил всех этих милых зверюшек больничному зоопарку в Магдебурге, и появление гуся навеяло на меня неприятные воспоминания о том отрезке жизни, который, как я думал, уже остался позади.
Мой друг и его жена встретили Новый год в столичном клубе художников, называвшемся «Чайка», там была устроена лотерея, то есть игра, сохраняющая в нас воспоминания о капитализме, когда многие оплачивают «счастье» одного.
Хотя некоторые уверенно говорят, что в наш научно-технический век суеверие вырвано с корнем, но тут же начинают смущенно вертеть в руках «поросят, приносящих счастье», или хватают с прилавка трубочистов, а так как трубочисты будто бы дарят удачей на целый год, то в новогоднюю ночь их в лотерее не разыгрывают и заменой им, как раньше, так и теперь, служат все те же поросята.
Но в истекшем году план поставок свинины ликвидировал суеверие: чтобы его выполнить, потребовались все поросята, имевшиеся в наличии, и потому устроителям лотереи пришлось довольствоваться новогодним гусем, который мог быть назван так лишь при большой благожелательности, на самом деле это был старый, упрямый, никому не нужный гусак.
Мой друг и его жена скупили целую кучу лотерейных билетов, так как вбили себе в голову, что этого гусака необходимо спасти от берлинских сковородок и сохранить ему жизнь. Мой друг сумел подчинить себе счастье — денег у него было достаточно — он выиграл.
Новогодним утром спасители гусака пустили его погулять по ковровому лужку своей гостиной на четвертом этаже берлинского дома. Потом сварили для него яйцо, гусак взял яйцо в клюв и зашвырнул под книжный шкаф, мой друг его достал, а гусак опять бросил туда же и так далее. В конце концов гусаковы спасители притомились и легли спать, ведь первый день Нового года, как всем известно, неподходящий день для работы.
Что же делает деревенский гусак, очутившийся в огромной каменной клетке между небом и землей? Он проверяет свои способности. Этот гусак из Марцаны или ее окрестностей принялся исследовать библиотеку моего друга, клювом вытаскивал книги с полок, в местах, показавшихся ему интересными, загибал страницу или попросту выдирал ее. Усердие у него было завидное, таким способом он проверил немало книг, но потом взлетел на письменный стол и прочитал в газете репортаж из зоопарка некоей молодой особы: «Материнские радости в обезьяннике».
Молодая особа, видимо, частенько спала на уроках биологии в школе, она так страшно идеализировала жизнь животных, как это делали девицы полвека назад, некоего Павлова она, надо думать, причислила к ветхозаветным пророкам, обезьян — к филистерам, их детенышей она называла «бэби», а преждевременно родившегося малыша — «недоноском», старые самки были для нее «мамочками», самцов же она величала «папочками».
Покончив с чтением, гусак стал умиленно вспоминать своих мамочку и папочку, покуда его внимание не привлек рак.
Рак лежал в салатнице; салатнице, раку и салату предстояло стать натюрмортом, гусак расковырял клювом рака, потом потолкался о стену гостиной и наконец-то обнаружил травку в виде цветов на подоконнике.
Он объел цветки клевера, сожрал лист с низкорослого каучукового деревца, а кактусы разочарованно побросал на пол.
От шума мой друг проснулся, разозленный, что его новогодний сон был прерван, он натянул брюки и попытался оживить свои школьные познания из зоологии, ему смутно припомнилось, что гуси едят рыбу, и жена поспешила принести из холодильника сардины в масле.
Гусак разбросал их по ковру. Ковер еще и сейчас свидетельствует, что в квартире жил гусак, не пожелавший есть поданные ему сардины.
Мой друг и его жена переглянулись. Они спасли гусака от ножа, но, кажется, обрекли его на голодную смерть, гусак подтвердил это мрачное предположение, оставив на ковре несколько памяток о былых своих пирах, и в этот момент друг вспомнил обо мне.
— Ты встал перед моим внутренним взором как ангел-хранитель, — сказал он, ибо так уж устроен человек: для воспоминаний ему необходим толчок.
Я запер гусака в сараюшку, но мой друг и его жена испугались, что там ему будет слишком одиноко.
— Тебе надо подыскать ему супругу, — сказала она, он добавил:
— Смотри, не вздумай его прирезать, кстати, гусака зовут Эммерих.
Я терпеливо все это выслушал, ведь в первый день Нового года сердце открыто для всего доброго, а я уже принял решение в новом году не злиться на дураков, не насмешничать и отвыкнуть в рассказах, которые я пишу, критиковать или окарикатуривать кого-либо, к тому же я обязался (правда, не вслух) не раздражать ни себя, ни своих соотечественников проповедями и наставлениями, словом, я хотел стать благонамеренным писателем.
Но жизнь не интересуется Новым годом и вообще людскими праздниками, она не идет но ровной дорожке, с нею, однако, надо дружить, надо помогать ей идти вверх, а тут уже поневоле начинаешь иронизировать и критиковать тех, что хотят всю свою жизнь простоять на месте.
Мне надо было поехать в город на заседание, и я попросил товарища Эмиля, который обхаживал наших пони, заодно покормить и гусака.
— Как звать этого стервеца? — спросил он.
Я не без робости ответил:
— Эммерих.
Эмиль заметил, что это неподходящее имя для такой дряни и перекрестил его в Генриха. Впрочем, для гусака наши разговоры значили не больше, чем для нас его гогот, ему было наплевать, зовут его Эммерихом или Генрихом.
Пришла весна, гусак стал озорным и заносчивым, а наши собаки, собственно говоря, излишними, ибо Генрих гоготом и криком возвещал приближение чужого.
Теперь я уверен, что случай с гусями на Капитолии не выдуман и недаром о нем говорится в книгах по истории, более того, я уверен, что гуси совершили еще и другие исторические деяния, да только суетные политики прошлых веков выгнали их из исторических книг в брошюрки по птицеводству.
К нам заглянула соседка, чтобы немножко со мной побраниться, а Генрих взлетел ей на голову; приехал мой издатель, тоже чтобы немножко со мной побраниться, а Генрих вырвал у него из рук желтый портфель с моей рукописью; явился участковый уполномоченный сделать мне внушение за то, что я не держу своих собак на привязи, а Генрих склевал пуговицы с его штанов, заправленных в сапоги, и мне пришлось пришивать их под надзором полиции.
Страховой агент хотел заключить со мною договор на гарантийное страхование, я спросил зачем. А Генрих тем временем вытащил жиклер из карбюратора и ослабил несколько гаек на мопеде страхового агента, тот сказал только: «Вот видите», и я заключил договор.
Моя жена в овчинном полушубке сидела во дворе на корточках и мыла колеса нашей машины, Генрих принял ее за большую гусыню, что уже само по себе было обидно, да к тому же он вскочил к ней на спину и оскорбил ее на свой гусачий манер.
Генрих затесался в похоронную процессию и гогоча уцепился за рясу священника, трое деревенских трубачей разошлись при исполнении псалма, так что похоронная музыка зазвучала как доморощенное липси, а я был приговорен к денежному штрафу или трем дням отсидки «за нарушение общественного порядка».
Вряд ли можно поставить мне в упрек, что я носился с мыслью сбыть Генриха, но он был подарком друга, и если уж я таковой принял, то должен был его сохранить, кроме того, я не знаю случая, когда кто- нибудь сказал бы другу, протягивающему ему подарок: «Оставил бы лучше себе».