над которым работают ученые, первыми придумают изобретатели в стране с антигуманистической системой правления, то предприниматели откупят и отнимут у профессоров проект такого инкубатора и наладят серийный выпуск homunculi — дешевых рабов и солдат. В ответ другие страны тоже начнут выпускать подобных homunculi, и едва я подумаю о последствиях, как мне хочется воскликнуть вместе со Швейком Гашека: «Как раз этого я и боялся больше всего на свете!»
Но я отклонился в сторону. Я не вполне уверен, что такое можно себе разрешить в самом начале рассказа: не так уж много читателей склонно пробиваться сквозь дебри повествования, большинство предпочитает, чтоб их заманивали в эту чащу сладостной, как звуки флейты, фабулой.
Итак, меня родила женщина. Мать моя была прилежна в любви и через три месяца после моего рождения уже приступила к созданию второго человека; она наделила мою сестру ногами и руками, осязанием и обонянием — всеми тонкостями человеческого естества, ибо человеку необходимо множество всякой всячины, чтобы здесь, в нашей видимой жизни, говорить и действовать. Моя бедная матушка ослабила себя двумя этими столь близкими по времени трудовыми достижениями. Жизненные соки ее устремились теперь вовнутрь, для меня их живительный источник иссяк. Я стал чахнуть, и, когда мне исполнилось полгода,
И когда моя дряблая кожа повисла на костях, как парусина на проволочном остове огородного пугала, вмешался мой дед. Он начал прикармливать меня — без него я бы умер; об этом он напоминал мне всю жизнь, даже на своем смертном одре он не забыл об этом.
Итак, я был рожден дважды. И хотя это название модного политического шлягера, такая штука, как второе рождение, существует на самом деле: второе рождение телесное и второе рождение духовное. Мое — было телесным, и рождал меня второй раз дедушка; это отчасти объясняет, почему мы были близки с ним все мое детство и долгое время потом.
В земной жизни человека бывают стечения обстоятельств, которые мы называем
В один прекрасный день я обнаружил, что больше не принадлежу пустоте, освобождающей меня от любых обязанностей, не растворен в нирване, а нахожусь в мире самообязательств, что я актер в фильме жизни и что у меня есть партнеры, к которым я должен приноравливаться. Когда я воспринял дедушку как своего партнера, мы жили в одиноко стоящем домике без усадьбы в деревне при дороге, и та дорога вела в Силезию.
Мой отец был на войне. Для меня война была местностью неподалеку от Берлина, деревней, находящейся под непосредственным присмотром императора Вильгельма и его супруги Августы- Виктории.
Моя матушка открыла в доме при дороге швейную мастерскую и захудалую мелочную лавочку, ибо унаследовала от дедушки стремление к приумножению богатств; но при передаче этого стремления по наследству где-то потерялась холодная расчетливость, соответствующая генам накопления.
Жилая комната в доме при дороге в Силезию была декорацией, фоном, на котором я пробудился к моей нынешней жизни. Пробудившись, я увидел, что теперь уж ничего не поделаешь — придется оставаться там, где я есть. При настоящем положении дел в нашей стране мне было бы куда лучше родиться месяца на два раньше, потому что тогда мой отец работал еще подсобным рабочим на суконной фабрике. Но когда я пробился на этот свет, мой отец был солдатом, а профессия подсобного рабочего на суконной фабрике не была его постоянной профессией, поэтому мне пришлось в ста двадцати трех анкетах, без которых моя жизнь превратилась бы в ничто, в графе
Общая комната в домике при дороге в Силезию служила одновременно швейной мастерской, мелочной лавочкой и местом детских игр. Оба круга деятельности моей матушки разделялись тонкой занавеской. Жилая часть комнаты от деловой ничем особенно не отличалась, и площадкой наших игр служили обе половины комнаты и маленькая кухня, ибо мы, дети, подобно курам, не признавали границ земельных участков. Мы копались то здесь, то там, постукивая клювами и в жилой половине, и в мастерской или лавке, поклевывая зернышки впечатлений вместо семян травы или камушков.
Мелочная лавочка матери была наполовину государственным предприятием, но дохода не приносила в отличие от многих теперешних полугосударственных предприятий; империя кайзера влияла на торговлю матушки весьма отрицательно, и от тощих штук сукна позволялось отрезать куски, только когда покупатель предъявлял официально выданный «талон на получение нормированных товаров».
Матушка вела швейную мастерскую и мелочную торговлю с душой и вкусом. Все эти кайзеровские талоны она понимала не слишком буквально. «Барышня, вас еще не выдают по талонам?» — начиналась уличная песенка тех времен, и моя жизнерадостная матушка напевала ее. По своей доброте она то и дело отмеривала лишние полметра ткани, помогая покупателям выкроить кусочек на детскую рубашонку или курточку, зато при новых закупках полученных талонов не хватало, чтобы приобрести соответствующее проданному количество нового товара.
Штуки сукна на полках представлялись мне коровами. Эти коровы кормились бумажками. И если бумажного корму было мало, они худели. Так как суконных коров кормили бумажками, в них от месяца к месяцу содержалось все больше бумаги.
Наши детские фартучки ткались из тонюсеньких бумажных ниточек. Эту ткань пропитывали крахмалом, и мой новый передничек стоял торчком не хуже кожаного фартука соседа-кузнеца. Но под дождем мой передничек растворялся, как растворяются другие ткани в соляной кислоте.
И нитки с каждым годом рвались все легче, их качество становилось все хуже, а мы заблуждались, думая, что это возрастают наши силы, но в году тысяча девятьсот семнадцатом нитки наконец стали рваться так легко, что ими нельзя было привязать даже майского жука; пряжа обратилась в спряденный дым.
Кроме пронизанных бумагой материй и фартуков из грубой бязи в матушкиной лавке продавались ленты и тесьма для отделки дамских блузок. Ленты явно приходились сродни жестянкам, так холодно они шуршали. Зато в картонных коробках, словно в белых гробах, лежали мужские галстуки из довоенного времени; мягкие и шелковистые, они стали теперь не нужны — все мужское население носило застегнутое доверху серое полевое обмундирование, и в жизни и в смерти.
В середине войны наша лавка перестала получать иголки и булавки. Было официально объявлено, что весь металл используется, чтобы стрелять по врагу, и я бы охотно поглядел, как сколотый булавками пушечный ствол выдерживает стрельбу по врагу.
В деревне осталось мало мужчин. Деревенские женщины не знали, ради чего им теперь ходить, вытянувшись в струнку, с высоко поднятой грудью, как подобает немецкой женщине, — не для девушек же и не ради конфирмантов? Ну уж нет, такому сраму не бывать! Поэтому косточки для корсетов скучали в ящике мелочной лавки. Мы доставали их оттуда и строили из них заборы на полу в швейной мастерской. Если же в лавке все-таки появлялась женщина и спрашивала косточки для корсета, мы знали, что она приводит в порядок свое «боевое снаряжение» и ждет своего «отпускника».
Предстоящее появление отпускника из Франции или России было заметно и по другим признакам: