Когда влюбленные останавливались, чтобы приласкать друг друга, останавливался и Станислаус. Нет, он не хотел им мешать. Любите друг друга, если вам это суждено! Будьте добры друг к другу! У него было время подумать над тем, что произошло бы, крикни он влюбленным на своем языке: будьте добры друг к другу! Он понял, что в этой чужой стране он не только полуслепой, но к тому же и немой. Он проклинал свою судьбу.
Солнце зашло в дымке испарений. Деревья на берегу Сены укутались в сумерки. Наступила насыщенная теплом ночь. Люди жаждали. Каждый жаждал чего-то своего.
У Нотр-Дам Станислаус снова поднялся на набережную. Он машинально переставлял сапоги, сперва один, потом другой, шел и шел, этот Голем,[17] тяжело ступающий по Парижу. Маленькие и большие, печальные и тихо улыбающиеся, спешащие и слоняющиеся люди проходили мимо. Среди них то и дело мелькали серые мундиры с бо?льшим или меньшим количеством серебра на рукавах, воротниках и плечах: немцы, соседи Станислауса по родине. Он забывал, что перед ними надо застыть, скосить глаза, приветствовать их. Что-то внутри его бормотало, как в говорящем автомате: «Оставьте меня, я зашел в тупик, мне все здесь чуждо».
Людское облако плыло вверх по улице. Спешащие и слоняющиеся, печальные и тихо улыбающиеся останавливались на тротуарах. Навстречу приближалось еще одно людское облако, сопровождаемое грозными окриками и скабрезной руганью: юноши, среди которых то тут, то там мелькали девушки, — все шли, эскортируемые серыми немецкими солдатами.
— Ну-ка живей! Здесь не привал для лодырей. Parti, parti![18]
Трамп-трамп-трамп! Молодые люди с вопрошающими лицами, с испуганными, выжидающими, возмущенными взглядами, с ищущими поддержки руками, со сжатыми кулаками. Трамп-трамп-трамп!
— Эй, собаки! Marchez, marchez!
Маленький старичок с седой бородкой клинышком, качаясь, сошел с тротуара, отделился от толпы любопытных и направился к немецкому солдату. Солдат сорвал винтовку с плеча. Обнаженный штык, как резкий, предупреждающий об опасности свисток, уперся в пуговицу на пиджаке человека. Старик размахивал руками, указывая на юношу в людском облаке. Юноша устало кивнул.
— Eda, mon fils, mon fils![19]
— Прочь с дороги, старый волк, не понимайт!
Старик получил пинок, пошатнулся, присел на край тротуара и закрыл лицо руками. Солдат пошел вперед, вскинув винтовку на плечо. Старик посидел так лишь несколько секунд, затем вскочил, кинулся бежать за людским облаком, пробился через конвой к сыну, схватил его за руку и зашагал рядом, подбодряя молодых людей взглядом своих маленьких серых глаз. Впереди в людском облаке возникла песня. Конвойные заорали:
— Заткнуть глотки!
Песня нарастала.
Станислаус стоял на краю тротуара, и все же он не был только наблюдателем; ведь на нем серый мундир немецкого солдата, и он чувствовал, как его сверлят презрительные взгляды. Он спрятался за дерево. В последних рядах тех, кого гнали вперед. Станислаус снова увидел влюбленную парочку с набережной. «Будьте добры друг к другу!» Но что это? За парочкой шел с обнаженным штыком бывший железнодорожный обходчик Август Богдан из Гурова у Ветшау. Станислаус ступил на мостовую.
— Богдан!
Богдан схватил молодого француза за ворот пиджака и остановился. Влюбленная парочка тоже остановилась. Станислаус побледнел. Он заговорил тихо, настойчиво, с присущей ему тайной силой, как раньше, когда производил опыты:
— Богдан, как ты ответишь за свой поступок?
Богдан упер штык в сапог и почесал икру.
— Скажу тебе, я ни за что не отвечаю, нам было приказано забрать всех из кино. Сказали, что там собрались виновники беспорядков.
Станислаус задрожал.
— Виновники беспорядков? Только не эти двое, нет. Я видел их у реки. Они целовались.
Влюбленные прислушивались, пытались понять. Богдан поднял свою винтовку и острием штыка коснулся тонкой шелковой блузки девушки.
Вот эту и вовсе не надо было забирать. Она увязалась за парнем. Что мне было делать? Как ее оторвешь от него? Служба есть служба.
Какой-то фельдфебель вернулся, набросился на Станислауса и заорал:
— Где твоя винтовка, сукин сын?
И фельдфебель, как сторожевая собака, снова побежал вперед. В Станислаусе закипала ярость. Сукин сын?! Разве он не человек? Разве вечно должен он позволять этим фельдфебелям оскорблять себя? Колонна несчастных завернула за угол. Богдан вскинул винтовку на плечо и собрался топать дальше.
— Ну а теперь ты дашь им возможность убежать, — сказал Станислаус и схватил Богдана за плечо. Богдан вырвался. — Ты дашь им возможность бежать, слышишь? Или ты будешь проклят на всю жизнь!
Суеверный Богдан увидел одержимость в глазах Станислауса, отступил и стал как вкопанный. Станислаус подошел к влюбленным, широко развел руки:
— Fuyez! Бегите!
Влюбленные посмотрели друг на друга.
— Fuyez!
Они побежали. Под спасительным покровом деревьев они взялись за руки, а толпа на тротуаре прикрыла их. Влюбленная парочка исчезла. Из толпы раздались выкрики — вначале робко, затем все громче:
— Bravo, ech, bravo!
Станислаус подтолкнул Богдана. Богдан испугался, словно его внезапно разбудили от глубокого сна.
— Ты меня заколдовал! Ты меня заклял! — кричал он.
Станислаус потащил его вперед. Они смешались с толпой на тротуаре.
14
Над Сеной поднялся утренний туман. Покачивались верхушки деревьев. Жители необыкновенного города снова принимались делать то, что они должны были делать в их положении в этой нелепой войне. Они пытались поддерживать понемногу свои частные дела, обменивались понимающими взглядами, говорили намеками, любили и страдали. Внешне все это выглядело как терпеливое ожидание, а между тем под спудом шла работа: группу молодых французов ночью погрузили в вагоны для скота и вывезли из Парижа; не так уж много, чтобы их отсутствие могло отразиться на обычной картине города, но это были люди. То там, то тут кого-нибудь недоставало на важном совещании в потайном месте.
В казарме того эскадрона, который уже не был кавалерийским, того эскадрона, о котором теперь ни кто толком не знал, какой он и на что пригоден, раздался пронзительный свисток дежурного унтер-офицера, сигнал к побудке. Этот дребезжащий звук прервал разнообразные сны: дурные, бессодержательные сны о женщинах и товарах, пьяные кошмары, сны, полные слез, сны о победах и гирляндах из дубовых листьев.
В этот час второй повар уже стоял на кухне. Утренний кофе был сварен. Единственный человек, пришедший наполнить свой котелок немецким ячменным пойлом, был Отто Роллинг из прежней комнаты № 18. Около носа у него залегли насмешливые морщинки.
— Я слышал, ты заколдовал Богдана?
Станислаус испугался.