стоял, сесть его не пригласили. Иисус на знаменитой горе тоже сидел, а все, кто к нему приходил, стояли вокруг.
— Рад вас видеть, дорогой друг.
— Я тоже рад, — сказал Станислаус.
На лбу у пастора залегла складка.
— Если мое отцовское сердце меня не обманывает, то вы пришли просить прощения за свой неблаговидный поступок. Но это уже не в моей власти, мой юный друг. Как отец опозоренной дочери, я могу все простить, но грех… грех… — Пастор встал, и лицо его налилось кровью. — Грех может простить только господь бог, если ему будет угодно…
Под сильным ветром этой речи свежее мужество Станислауса усохло. Он помедлил с ответом.
— Да? — требовательно вопросил пастор.
— Я не обесчестил.
— Что же в таком случае?
— Я целовал ее, она — меня.
— А дальше?
— Больше ничего.
— Вы не пытались… В некоем письме речь шла о ребенке, мой юный друг.
— Это потому… Мы разошлись в мнениях, бывают ли дети от поцелуев или не бывают.
Пастор круто отвернулся. Плечи у него содрогались. Черные пуговицы на его сюртуке прыгали вверх и вниз. Плачет он или смеется? Плачет, конечно, скорбя о греховности мира. Пастор повернулся лицом к Станислаусу, прижимая платок к густо покрасневшему лицу. Он протянул Станислаусу руку.
— Не будем долго рассуждать, друг мой. Я как отец прощаю вас. А что господу богу угодно будет сделать, это, увы, надо предоставить его милосердию.
Он едва заметно склонил голову, что означало, несомненно, что он отпускает Станислауса. Станислаус не двинулся с места.
— Еще что-нибудь?
Станислаус подергал свои новые брюки.
— Я слышал, что Марлен запрещено встречаться со мной.
Пекарь Станислаус здорово поставил пастора в тупик. Пастор молил бога о ниспослании ему выхода.
— Дружба… дружба — это как бабочка, в особенности у девушек. Она выбирает себе самые привлекательные цветы.
Станислаус не сдавался. Перед пастором стоял ученик дьявола.
— Я был цветком. Вы согнали с меня бабочку.
Пастор пощипывал листок комнатной липы.
— Если господу, владыке нашему, угодно руководить через меня чувствами любви и дружбы у моей дочери, значит, на то у него есть свои основания. Что знаем мы? Мы лишь его орудия.
Станислаус запутался в разветвлениях своих мыслей. Он не владел ими более. Пастор знал эти секунды немоты у неверующего перед его поражением. Спасибо небесным истинам. Вес их велик. Пастор положил на чашу весов еще и свою гирьку в полкилограмма:
— Смирение, смирение, мой юный друг. Кто может не подчиниться велениям господа, не нанеся ущерба собственной душе?
Так кончился разговор Станислауса с отцом его первой возлюбленной. Смирение, стало быть!
Мастер сказал ему:
— Как тебе известно, я назначен сюда опекуном и на мне лежит ответственность за доходы и расходы. Я обязан сократить расходы, как только можно. Ты — подмастерье, твое право требовать заработную плату, какая положена подмастерью. Сам понимаешь: я и ты — огонь и вода.
— Я лишний, значит? — Станислаус произнес эти слова так смиренно, что дальше некуда.
— В мое время ученики, кончившие срок учения, рады были отправиться в странствие. Хлеб пекут повсюду, но по-разному.
Смиренное молчание. Неужели ему надо покинуть город, куда когда-нибудь вернется Марлен?
— Я мог бы еще немножко поработать на жалованье ученика.
Мастер решил говорить без обиняков:
— Я, видишь ли, отвечаю здесь не только за доходы и расходы. Ты еще только вступаешь в самую пору своей жизни и даже представления не имеешь об ответственности, какую мы несем. Разве ты не провел ночь у Людмилы и не делал ей по крайней мере непристойных предложений, не высказывал ей своих горячих желаний?
— Мы с ней только насчет мертвеца говорили, — сказал Станислаус.
Мастер сдул муку с волос на руке.
— В общем, понимаешь, сначала это мертвецы и ночные дежурства, услуги по заповеди возлюби ближнего своего, а потом, откуда ни возьмись, появляется ребенок, и ответственность всей своей тяжестью падает на мои плечи.
Опять ребенок! Станислаусу вдруг тошно стало предлагать свой труд за скудные гроши. Бог, наверное, знает… Ну и хорошо. Раз владыка небесный знает, пусть и берет на себя ответственность.
В дальнейшем разговоре мастер показал, что бывают люди и похуже него.
— Если хочешь, можешь еще сочинить стишки для грахамского хлеба. Никто тебе не запрещает. Я не буду возражать, если это дело займет у тебя хоть и целую неделю. Я хочу, чтобы стихотворение было длинное и чтобы диабетики черпали в нем надежду и утешение. Можно будет даже заказать живописцу написать его клеевой краской на витрине.
Нет, Станислаус не желает воспевать в стихах грахамский хлеб. Он поднялся в свою каморку и уложил вещи в картонную коробку от ячменного кофе. Раньше чем уйти, он написал длинное письмо Марлен. Он раскрыл перед ней свое разбитое сердце, напомнил о прекрасных часах, проведенных вместе, об обещаниях. Неужели Марлен хочет погубить его или погнать за границу? Три месяца он будет ждать ответа, а если за это время ответа не будет, он ни за что более не отвечает.
В коридоре навстречу ему попалась Людмила. Она прижала левую руку к виску.
— У тебя голова болит, Людмила?
— Нет, голова у меня не болит. Что, опекун говорил с тобой?
— Говорил. Я смирился и вверил свою судьбу господу богу.
Людмила прижала руку к виску.
— Понимаешь ли, я обручилась с ним. Мы будем здесь хозяйничать и восстановим честь и солидность предприятия.
Так вот в чем дело, так вот почему Людмила не убирала с лица руку: на пальце поблескивало обручальное кольцо. Станислаус и эту новость смиренно принял к сведению.
— Ну, значит, ты будешь хозяйкой, и ученики будут тебе вертеть стиральную машину и чистить ботинки. От меня ты бы этого не добилась.
— Поздно ты приревновал, — грустно сказала Людмила. — Хорошо, что ты уходишь. Я не могла бы поручиться за себя. Дважды ты видел меня в чем мать родила, а это не проходит бесследно. Нет, я в самом деле не уверена, не люблю ли я тебя больше, чем его.
Людмила ушла. Станислаус слышал только постукивание каблучков ее новых лаковых туфель по ступенькам лестницы.
27
— Нет ли работы для странствующего пекаря-подмастерья?