диагонали к нотному стану, бумага просто измочалена. Время от времени она вытаскивает из кармана этот листок, начинает изучать его и тогда останавливается, потом снова запихивает в карман и, напевая вполголоса, снова пускается в путь, иногда она даже не открывает рта, поет про себя, связки вибрируют в тишине: два градуса к востоку и прямо на север! Полный вперед! Какая свежесть! Безответственность! Она забыла войну, а главное – то, что было после войны, потому что в войне для нее, как для любого ребенка, было что-то праздничное, и ей нравилось играть на развалинах Германии в нулевом году ее истории, но вот восстановительные работы, молчание, в котором они проходили, упрямое молчание, в котором уже был отказ от памяти, свинцовая атмосфера…
Почему она не жила тут раньше, дольше? Она пела на Шестой авеню, потом свернула и начала спускаться вниз в голубую даль, к Ист-ривер, в легкий свет. Она чувствовала себя Жозефиной, нет, не той в поясе из бананов, которой аплодировал в Казино де Пари ее отец, она чувствовала себя другой Жозефиной, из Кафки, королевой мышей, той, что всегда была немного печальной и странной, потому что пение ее обожали, но никто не мог сказать почему, да и «было ли это действительно пение?» Она подпрыгнула, неожиданно, один раз, второй, третий, и оказалась уже где-то вдали.
И вот она снова на Шестой, на улице, ставшей символом Америки, у подножия Рокфеллер-центра. Она перешла Рокфеллер плаза с ее пятидесятиметровой рождественской елкой, там в вышине, на 36-м этаже, посреди небес, ресторан-кабаре «Рейнбоу энд Стаз», а прямо на углу – Рейдио Сити-Мьюзик-холл со своим неизменным аттракционом: Рокетс.
Ро-о-окетс! Пятьдесят пар безукоризненных ног, безукоризненных мускулов, сухожилий, нервов, этих американских ног, по которым сходил с ума Бардуми – он тоже предпочитал танцовщиц, от этих ног он впадал во все свои состояния, не мог спать у себя в отеле «Лодж Кабен»; сто каблуков едва касались досок сцены и с механической точностью отбивали на нем чечетку, перестук каблуков заполнял собой все огромное пространство нефа в стиле «ар деко», храм мюзик-холла, его флагман. И перестук этот не смолкает, он постоянно звучит в этих стенах со времен Фло Зигфельда, вы попадаете под этот энергетический душ, который обдает вас своими легкими волнами, этот юный, веселый перестук каблуков возбуждает, рождает желание, его можно слушать и слушать, как наркотик, он прочищает уши от звукового загрязнения и от грузной какофонии важных, жестких, серьезных и аморфных звуков; к этому стоит добавить и эту коллективную человеческую машинерию, которая, кажется, работает с пульта дистанционного управления: пустая, как будто нарисованная, искусственная улыбка – повтор пятьдесят раз. Как в воспоминаниях Бебе Дэниэлса: «Когда я танцевал в «Красотках-купальщицах» Мак Сенетта, справа от меня была Мери Пикфорд и она мне постоянно наступала на левую ногу!»
Перестук каблуков столь же красив, как трехтактовый стук ротационных машин «Таймса», на 45-й авеню, в Верхнем городе, он начинается чуть позже: полпервого, в час, когда эти машины выплевывают три миллиона экземпляров – клак-клак, клак-клак: звук дикий и баюкающий, и белые грузовики с надписью NEW YORK TIMES уже ждут на улице.
Два механических действия – ноги старлеток и ротационные машины, распространяющие новости со всего мира – в некотором роде соединяются друг с другом: и то и другое происходит в самом сердце ночного города, там, где, как рассказывают, магнетическая скала, сокрытая под водой, отдает городу свою трепещущую энергию. «Ну что печатаем? Правду или выдумки? Что скажете, шеф?» – вопрошает журналист-неофит. «Print the legend!»[124] – следует ответ старого газетного волка.
На «Радио сити» пела Джуди Гарлант: голос Карен был того же сорта, не голос даже, а воплощенное пение. В этом теле ребенка умещалась такая широта диапазона, такая сила – настоящий дар небес: родители, соседи приходили в восторг от подобного чуда. Она продолжала двигаться к северу, не выпуская из виду Ист-ривер справа и Гудзон слева: она же все-таки на острове! Столько сокровищ на одном острове! Внизу порт, чайки. Жаль, что Бодлеру, этому человеку толпы, здесь уже не побывать, в этой ночи в «тонких золотых галунах». Его бы обслужили на выходе из «Радио сити», на углу Шестой и Пятьдесят четвертой улиц! Сколько там негритянок, сколько их! Сегодня вечером очередь за креолками – настоящая южноамериканская программа. И наркотики, какие только хочешь! И его любимый тип макияжа – правда, чуть менее яркий. Шарль Бодлер в Нью-Йорк-Сити! Шарль на острове сокровищ!
Она уже приезжала сюда с Райнером, но перестук смолк: эта музыка в семидесятых и андеграунд, и подземка – конечно, можно над этим смеяться – были тогда со своим полумраком скорее явлениями небесными, чем земными, – ведь говорят же «воздушное метро», разве нет? «Вельветовый андеграунд», грохот листового железа и церковный орган вдохновили Вацлава Гавела на «бархатную» чешскую революцию – он столько раз об этом вспоминал. Лу Рид пела тогда «Walk on the Wild Side»[125] и «I'll be your mirror»:[126] они с Райнером тоже немного походили по опасной стороне жизни, тогда они были зеркалом один другого, это вселяло мужество.
В витринах, на искусственном мраморе навесов над входом в магазины, были кое-где укреплены большие ели – вечные рождественские украшения, которые и в январе еще стояли на своем посту: рапсодия гирлянд, золотые шары, миниатюрные короны из остролиста, каскадное мерцание крохотных лампочек, как серебренные электрические рекламные локоны – хрупкая сетка из фосфоресцирующего сахара. Но так же как в музыкальной партитуре новая тема заявляет о себе сначала коротким лейтмотивом, аккордом, четырьмя-пятью нотами, так появилась где-то на еловой ветке в середине красная лента, обшитая галуном, – разве раньше на празднике она была или закралась незаметно, не лишняя ли? Но вот мотив возвращается, надо только пройти чуть дальше: та же лента перед меховым магазином «Сакс», как немного траурные знаки препинания среди нарядного хлама, потом мелодия уже начинает звучать всерьез, как главная тема, она заполняет все: маленькие кроваво-красные бабочки, выпорхнувшие из бутоньерок, решили присесть на ветках ели на фронтоне собора Святого Патрика, на елки, стоящие на паперти, и на те, что сбились в круг рядом с тяжелыми распахнутыми вратами собора, откуда доносится звучание органа – началась поминальная месса.
Музыка эта смешивалась с шумом улицы, скрипом плохо сбалансированных машин на вздыбленном асфальте, визгом колес на неровной брусчатке – так скрипят санные полозья на скате горы, – с другими шумами города: глухой непрестанный рокот, дальний неясный шум, даже зов пропасти.
Она вошла в собор: переливы света и запах – как в забытьи опустилась на колени, из подсознания всплыл забытый жест, и снова, неминуемо, вернулось детство: непрерывный шум непонятного происхождения, прерывавшийся хрупким звоном, спорадическими позвякиваниями, такое впечатление, что идет подготовка к чему-то, она – около апсиды, пристраивает ступни на педали органа, ей шесть или семь, и ноги у нее не достают до педалей: это было на заре жизни, и она играла для Бога. Рядом с ней уже нет многих голосов, не смеются те, кто ушел, и не только те, кого Шарль называл ее
Впрочем, она ненавидела эти церковные запахи. Причаститься памяти друзей можно и в другом месте, Пойдем-ка отсюда, сказала она себе, друзья не пришли, их дух витает в других местах.
Хватит с неё воспоминаний, детства и будущего, смерти, она предпочитает день сегодняшний, то, что есть, какое бы ни было, даже уродливое – сегодняшнее уродство лучше, чем мертвая красота прошлого… И пусть будет музыка! И снова – вот что значит привычка – в голове звучат четырехтактовая партия рояля, это эскиз мелодии… 1… небольшой синкоп… и оп!.. голос набирает силу и взмывает вверх 12 3 4–1.