— Пойдемте ужинать, — утирает Фира слезы, а они все текут и текут.
— Конечно, ужинать! — улыбается сквозь слезы Наталка. — Пережили наши предки ордынское иго, переживем и немецкое, тогда отпразднуем другой день рождения.
«Другой день рождения!» — любуется Фалек женой. Наталка должна запомниться такой до конца его дней. Запомниться!
«Другой день рождения!» — Наталка гладит под столом руку Фалека. — В гетто его невозможно оставить: если не убьют, так заморят. А у кого спрятать, чью благородную душу обречь на верную гибель?!».
«Другой день рождения!» — горестно разглядывает Фира детей. — Зачем родились, что их ждет? Если бы могла убить их и себя!».
Не радуют взрослых именинные блюда: жаркое с картофелем, суп с лапшой, пирог с яблочной начинкой. Шутит Наталка, вторит ей Фалек, но сегодня друг друга обмануть невозможно.
Натан, Ефим и Семен не обращают внимания на взрослых, жадно уплетают еду и не могут насытиться. Свои тарелки очистили — откровенно поглядывают на другие.
— Тетю Наталку не поздравили с днем рождения, наелись и пялите бесстыжие глаза, — стыдит Фира детей. — А ну марш!
— Как же «марш», если еще не поздравили именинницу! — удерживает Наталка детей, — А Семен пусть узнает, о чем я подумала, — половинит стоящую перед нею еду.
— Надеюсь, пан Ефим окажет мне такую же честь! — отдает Фалек свой кусок пирога.
— Совсем испортите детишек! — выговаривает Фира, утирая непослушные слезы. — Давай твою тарелку, Натан.
Так и отпраздновали. После ужина Наталка отправилась в комнату Фалека, обнялись и не находят утешительных слов.
— Наталочка, надо спасать нашу доченьку, бегите из Львова.
— И не подумаю! Ганнуся — украинка, полиция установила, что ты женился на мне с ребенком. С ней все в порядке, надо думать о том, как тебя вытащить из этого ада.
— Глупенькая! — с горечью пожурил Фалек. — Отбрехалась перед какими-то полицаями — разве это поможет?
— Вовсе не глупенькая! — погладила волосы Фалека. — У меня железные документы, уже беременной вышла за тебя замуж. Нет и не может быть у них доказательств, что дитя от тебя.
— Потребуют, чтоб назвала отца!
— Назову!
— Кого, например?
— Разве мало убили украинцев?
Разглядывает Фалек Наталку — какая в ней непреклонная сила. Всегда поражался, как причудливо сочетаются бесшабашность и ум, лишь теперь осознал свое заблуждение. Может, не было заблуждения, горе и беды переплавили бесшабашность в отвагу, ум дополнили трезвым расчетом. Как бы там ни было, Наталке надо бежать из Львова, ему не поможет, погубит себя и Ганнусю.
— Любимый! Не будем себя хоронить, — вразумляет Наталка. — Время покажет, как действовать. Раз евреи будут работать на городских предприятиях, найду к тебе путь и сберегу нашу дочку.
Слушает Наталку, и еврейский район уже не видится в похоронном саване, дальней звездочкой засверкала надежда. Не в сомнительных перспективах работы, а в том, как Наталка не приемлет смерть, в том, как борется за жизнь — его и Ганнуси. Борется! А на что завтра купит самое необходимое для жизни?
— Как жить думаешь? Наверное, уже нечего продавать?
— Все устроилось! — У Наталки припасена на прощанье удача. — Принята продавцом в хозяйственный магазин на улице Быка. Фирма надежная — «Ле-Пе-Га»{34}, и место надежное — напротив Бригидок.
— Куда денешь Ганнусю?
— Пока работаю, Ганнуся будет находиться у Снегуров, Наталья Ивановна согласилась.
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
В кабинете Ротфельда большой письменный стол из мореного дуба, перед ним — два глубоких вольтеровских кресла. Вдоль стены, у окон, — длинный дубовый стол и венские стулья с гнутыми спинками. Противоположную стену занимает четырехстворчатый шкаф, заполненный книгами на трех языках — немецком, еврейском и польском. Причудливо сочетаются сборники законов и распоряжений фашистского рейха с талмудом и торой, произведениями различных философов и сионистских авторов.
Над председательским креслом — портреты Герцля и известных раввинов. Над книжным шкафом — прекрасная копия картины художника Берхта: Ягве сообщает спящему Иакову о богоизбранности возлюбленного народа.
Ротфельд стоит у этой картины, разглядывает, будто увидел ее впервые.
За ним сгорбился начальник жилищного отдела Фраге, от былого апломба не осталось следа.
— Нет, нет, вы, пан председатель, не можете представить, какой ужас на улицах.
— Какой ужас? Избивают и убивают евреев? — не отрывает Ротфельд своего взгляда от картины.
— На улицах строгий порядок, полно шуцполицейских, украинская полиция ничего себе не позволяет.
— Так в чем же ужас?
— О, это самый ужасный ужас — евреев изгоняют из жизни. Проверял выполнение приказа губернатора о передаче имущества, посетил много квартир. И что я увидел? Грабители и разбойники не нападают, но такого грабежа еще не бывало во всей еврейской истории.
— Кто же грабит?
Ротфельд отошел от картины, Фраге увидел необыкновенную бледность его лица, неряшливые пряди волос.
— Кто грабит? — Кроме них в кабинете никого нет, а Фраге снижает голос до хриплого шепота. — Власть грабит! Список разрешенных вещей не имеет никакого значения, можно брать только то, что не нравится немцам. И боже мой, как это делается! Чиновник вонунгсамта или присланный им полицейский объявляет: «На освобождение квартиры — час двадцать минут!». Горе тому, кто сошлется на сроки, указанные в объявлении губернатора. Хорошо, если не изобьют или не отвесят пощечину, только скажут: «Не поможет еврейская наглость! Десять минут уже съел, если не уберешься за час десять минут — вышвырнем, как паршивую собаку». Как за один час собраться? Не на дачу, не в гости к родственникам — на всю жизнь. Как собраться, когда за спиной убийцы с ножами? Нет, о том, что происходит, рассказать невозможно. Я деловой человек, видел, как разорялись люди, хоронил самоубийц, один неудачник застрелился у меня в кабинете. Это было неприятно, расстраивало, но не мешало жить и работать. Каждый отвечал за себя и должен был пенять на себя. Теперь от еврея ничего не зависит, его ум и предприимчивость не имеют никакого значения.
Ротфельд снова разглядывает картину художника Берхта, потрясен сообщением Фраге. Считал его бессовестным человеком, ничего не видящим, кроме своих интересов, а он… Не ошибся, такой он и есть, но в страданиях евреев узрел свой завтрашний день. Сегодня увидел! За оккупационные месяцы он, Ротфельд, много видел страданий евреев, сам немало пережил, но ему казалось, что теперь жизнь вошла в границы порядка. Тяжелого, несправедливого, но все же порядка. Лишили евреев многих человеческих прав; распоряжение губернатора, наконец, определило дозволенное и недозволенное. Для переселения предоставили время, достаточное, чтобы отобрать из всей предыдущей жизни — своей, родителей, дедов и прадедов — самые дорогие для сердца крохи. И снова блеф, снова наглый обман; по прихоти любого чиновника, любого полицая дозволенное становится недозволенным. Не таким ли окажется установленный для гетто порядок? Не такова ли будет призрачная власть юденрата? Раз все дозволено, губернатор может