Автобус, переваливаясь с боку на бок, пробирался по улочкам города. Пока я читал, отмотали километров сорок, не меньше. Впереди вокзал, над крышами силуэты мечетей.
И я увидел минареты Святой Софии.
«А с платформы говорят…» – полез к выходу.
– Маниса, Маниса!
– Измир! Адана!
Основная партия пассажиров садилась на азиатской стороне. Стало быть два часа мы кружили по Стамбулу. Рядом со мной сел крупный дядька: голова в форме груши, толстые щеки, на макушке хвостик.
Короткий рукав, влажный волосатый локоть.
Я притиснулся к окошку, нацепил кепку. Сосед откинул кресло; засопел. Автобус тронулся и полез вверх по переулку. Над крышами опять вывесили луну; теперь она была оранжевой, ядовитой.
Когда автобус выруливал на площадь, луна погасла.
Бензоколонка «Шелл» работу закончила.
– Шайтан Маратка, айда смотреть абдейку! – кричали чуть свет у соседей с балкона, и мать в ночной рубахе хлопала форточкой: «Проклятые азиаты».
Майские праздники, в школу не надо. Можно спать дальше. Но кто такой Маратка? что за абдейку он смотрит?
В школе я отказывался носить пионерский галстук. Врал учителям, что порвался, зашивают; что забыл дома. И вот однажды географичка принесла на урок газетный сверток. Меня вызвали к доске. В классе я числился в шутах и все приготовились к хохме. Но географичка покачала головой и молча развернула бумагу.
На задней парте присвистнули. Из газеты вынырнул рыжий обмахрившийся треугольник шелка.
«Я решила одолжить тебе на время свой галстук» – сказала торжественным тоном. «Можно?»
Я пожал плечами, поежился. Гайдар какой-то.
«Мне повязали этот галстук в Ташкенте» – она подняла мне воротник. «Мы приехали туда после землетрясения» – голос у нее дрожал, пальцы не слушались.
Я почувствовал, что краснею.
«Надеюсь, этот галстук ты не забудешь» – сложила на животе газету и бросила в корзину; постучала пальцем по карте: «Это здесь»
Галстук сидел неловко. Весь урок слова в учебнике прыгали перед глазами. Опять Ташкент, что за наваждение.
А после каникул она ушла из школы. Астма обострилась – говорили, это пыль от мела – и галстук остался со мной.
С той поры я ходил в нем постоянно. Вцепился как в талисман. Сам стирал, гладил, и даже сам подшил края. Когда пришло время комсомола, меня долго не принимали: неуды, поведение. И в конце концов я остался один, кто еще носил галстук в классе.
Тогда-то на уроке геометрии ко мне подвалили двое. Братья-близнецы, хулиганье. «Давай, снимай» – сунулся один и стал копошиться у подбородка. «Ну!» – толкнул другой в плечо.
Я оцепенел, оглох. Никогда не дрался, но тут вдруг почувствовал прилив ярости. Ясной и какой-то спокойной. Рядом на парте стоял эбонитовый конус. Эта сволочь еще возилась с тряпицей, когда я всадил ему конус в шею.
А потом еще раз, и еще.
Он взвизгнул и стал оседать, запрокинув голову – как будто за шиворот бросили снежок. Братан его отскочил и тоже заверещал. А я стоял, зажав конус в руке, и смотрел, как хрипит этот, первый.
Урок был сорван. Скорая помощь, скандал на всю школу. «Еще сантиметр и парню каюк» – говорил врач, накладывавший швы. Меня с матерью таскали к директору, в милицию. Потом к психологу. «Почему ты нанес три удара?» – допытывалась она. Я разводил руками: «Не знаю, что нашло». Мать плакала: «Как ты мог?»
«Отца на тебя нет».
Их родители собирались и дальше выяснять отношения, но подкатило лето и дело замялось. Осенью братья-близнецы свалили в училище.
Куда потом делся мой ташкентский галстук? А через несколько лет восточный город всплыл снова. Это случилось после первого курса, когда мы разъезжались на практику. Я стоял в деканате и, как тогда на уроке, смотрел на карту Евразии, где приткнулся неведомый, на странным образом предписанный город.
И я отправился в Ташкент – в город, где двадцать пять лет назад мой отец встретил другую женщину.
Обиды я не чувствовал. Любопытство – вот, что толкало меня в дорогу.
Ехал поездом и трое суток провел на верхней полке, во все глаза глядя на плоские как футбольное поле степи – и как неотвратимо окружают нас солончаки за Актюбинском.
Я лежал наверху и мир струился сквозь меня как магнитные волны. Чем дальше мы продвигались по пустыне, тем больше мне казалось, что это не полка, а люлька, где меня укачивает баснословное пространство, снимая слой за слоем все, что налипло.
Внизу за столиком сменялись казахи, татары, узбеки. Вечерами, когда жара отступала и солнце висело в купейном зеркале, в коридоре носили сушеную рыбу и кумыс в горшках, обмотанных шерстью. Мороженное в коробках, которое каким-то чудом не таяло в жарищу.
Новое и знакомое чувство возвращения росло во мне, и я был рад раствориться в нем. И люлька, и душный поезд со всеми тамбурами, и бескрайнее пространство, уводившее на восток за подбородок – все заполнилось этим безмятежным ощущением.
Все, думал я, в нем пребывает и свершается.
Тогда же, в поезде, у меня появилось новое имя. Цыганские дети, которые забирали у меня остатки ужина, переврали мое первое, окрестив по-своему.
Что означало это имя? и на каком языке произносилось?