— Док, — скомандовал комбат, — кончай бачонка, я пошел дальше!
Вылетела от удара ногой вторая дверь, ухнула там граната, и комбат уже во второй комнате.
Доктор подошел к пацаненку: из черных испуганных глаз с длинными, как у девчонки, ресницами катились слезы. Он тихо всхлипывал, но старался подавить свои всхлипы грязной ладошкой, засунутой в рот, и все пытался подтянуть под себя раненую ногу.
Доктор приподнял автомат, повел стволом — глаза пацана еще больше расширились от ужаса, в комнате резко запахло мочой.
Гольдин понимал, что бачу добить надо: нельзя оставлять свидетелей такой бойни, да и, выжив, этот пацан станет смертельным врагом. Понимал, но… не мог нажать курок. Уж больно симпатичный пацан, хотя и грязный, и дикарь, но…
Доктор достал нож — ужас полыхнул в детских глазах, вспорол штанину на раненой ноге пацана, быстро перевязал рану индивидуальным пакетом. Потом вскинул автомат, пальнул короткую очередь в потолок и выскочил во вторую комнату — там уже кроме комбата было еще двое солдат. На полу в левом от входа углу сидел замшелый дед в грязно-белой чалме, худые босые ноги его торчали из белых штанин, сизые, с набухшими узловатыми венами и кривыми, изуродованными артритом пальцами. Тонкими высохшими руками дед прижимал к себе полотняный мешок. Дед казался неживым, жили только маленькие колюче-алые глаза вокруг крючковатого носа. Глаза жили сами по себе, в них не было ни старческой немощи, ни мудрости — только испепеляющая, всепоглощающая ненависть.
Комбат вырвал из рук деда мешок, тот развязался, из него посыпались пачки денег — не афгани, не доллары и не рубли — на полу валялись пачки царских сторублевок с портретом Екатерины Второй, «катенек». Никак дед прибабахнутый? «Эй, тарджимон!» — кликнул комбат.
— Я здесь! — подскочил невысокий таджик.
Дед закряхтел и вдруг скрипуче заговорил по-русски:
— Не надо переводчик. Я сам тебе скажу все, я еще немного помню русски, мне хватит. Я смотрел ташкентский телевизор, радио слушал, чтоб мало-мало не забыть.
— Откуда же ты вообще знаешь русский? А, дед?
— Я скажу тебе, — спокойно кивнул дед, — скажу. Мне девяносто лет, умереть мне не страшно, так что я скажу тебе правду. Пятьдесят четыре года назад, в 1926 я с Данияр-беком через Термез ушел сюда. Было мне тогда 35 лет… А до этого я учился в Ташкенте, в русской школе, мечтал стать русский офицера, да. Потом война был в 1914 году, я заработал Георгий и стал унтер-офицер, да. Потом пришли большевики, я не хотел лезть русские дела, вернулся домой, а вы все равно достали, шайтаны красные. Я ушел в Чарджоу, затем в Термез к Данияр-беку. Мы храбро сражались до самого 1926 года, но вас было слишком много, да. Как мух на дохлой лошади.
— Кого это — нас?
— Вас, вас — голытьбы, захотевшей враз стать баями. Бандиты Буденного вырезали целые кишлаки… вот как ты сейчас. И Данияр-бек сказал: «Хватит! Эту войну нам не выиграть. Нас слишком мало, бессмысленно дальше губить сынов Аллаха, надо уходить…» И мы ушли сюда, на древнюю землю, где люди живут по законам Шариата, как велел Аллах, да.
Старик говорил и говорил, неспешно и размеренно, словно читал молитву, а иногда это было похоже на то, как судейский чиновник зачитывает приговор. Стоявшему рядом солдату уже порядком надоело это бормотание, он было вскинул автомат, комбат жестом остановил — успеется, пусть говорит
— Мы ушли и ждали, ждали так долго, что ждавшие умерли, и начали умирать дети ждавших, да. Уже нет никого из тех, с кем я пришел… Но я всегда верил, что еще встречусь с вами, буду стрелять вас и вешать, как бешеных собак! Но Аллах решил иначе: я встретился с вами, когда стал немощен, когда ноги не могут ходить, а руки уже не держат винтовку. И вы убили моего сына и внуков, да…
— Ну, ладно, дед, все это понятно — перебил наконец Король. — А деньги-то, деньги эти допотопные тебе зачем? И за место в раю платить надо?
— Деньги? — усмехнулся старик — И про деньги скажу. Я видел по телевизору стадион в Ташкенте, где бесстыжие голые девки бегали перед тысячами чужих мужчин, да. И я мечтал о том, как попаду когда- нибудь в Ташкент, куплю билет на тот стадион, сяду в самом первом ряду и буду смотреть. На поле будут стоять виселицы, там будут вешать вас, а я буду плакать от радости!
Старик со свистом втянул в себя воздух, качнул головой.
— Аллах решил иначе — ну что ж… Убейте меня, я уйду к Аллаху, к семье моей, к сыну и внукам… Я прожил свою жизнь, и мне нечего делать на одной земле с вами!
Старик закрыл глаза, опустил голову и, казалось, уснул. У комбата задергалось левое веко — после давней контузии. Он поднял автомат и тут же опустил его.
— Легкой смерти захотел, дед? От пули гяура и прямиком в рай? Не-е-е-т, я не стану тебя убивать! Я оставлю тебя здесь одного живого во всем твоем долбаном кишлаке, и ты будешь медленно подыхать от жажды, тоски и бессилия! И последнее, что ты увидишь — это тучи мух над трупами твоих детей и внуков! Понял, козел вонючий?
— Товарищ капитан, «Медведь» на связи!
— «Медведь», я «Барсук» прием!
— Барсук, почему нет доклада? Ты закончил работу? Как насчет трехсотых и сто двадцатых?
— Медведь, я Барсук. Трехсотых нет, сто двадцатых нет, работа закончена. Прием.
«Традиционный наш идиотизм — военная феня! Трехсотые, сто двадцатые — почему раненым и убитым присвоили такие символы? — с каким-то непонятным раздражением вдруг подумал Гольдин. — Тайны русской связи: снаряды — огурцы, танки — коробочки! Пришлите мне бронебойных и осколочно- фугасных огурчиков! В маринаде!»
— Хорошо, Барсук! Сработаешь так же кишлачок Джида — орден твой! Давай побыстрее, через полчаса «вертушки» будут там, а тебе топать пять километров, да и припекать стало на улице — 36 Цельсия! Попутного ветра в жопу!
— Есть, товарищ Медведь!
Комбат вышел на площадку меж домами.
— Лейтенант, строй роту! — Комбат вернулся к старику.
— Нет, дед! Нельзя тебя оставлять: даже незаряженное ружье раз в год само стреляет. Нигматуллин!
Коренастый, почти квадратный смуглый парень-с раскосыми глазами шагнул вперед, сорвал с плеча автомат.
— Погоди, Равиль, не надо его пулей. Он же сам в рай рвется, и если кровь за-Аллаха прольет — попадет! А вот если без крови, то хер его знает! А, дед?
Старик равнодушно молчал. Все, что он хотел сказать этому гяуру-шурави, он сказал, других земных дел у него не осталось.
— Попробуем без крови, — усмехнулся комбат. — Если попадешь в ад, встретимся! Давай, Равиль!
Солдат подошел к старику сзади, слегка приобнял его голову предплечьем правой руки, резко рванул вправо. Хрустнули шейные позвонки, дед захрипел, дернулся и затих.
— Становись в строй, Равиль. Лейтенант, командуй!
Рота нестройно затопала по дороге на юго-запад и через 20 минут скрылась за холмом.
Из дома, волоча забинтованную ногу, выполз мальчик, упал на деда, тихо заскулил. Встал, захромал к сараю, вывел из него пегую кобылу, кое-как вскарабкался на нее, ухватился за гриву и поскакал по малозаметной тропинке в обход холма в кишлак Джида, к дяде…
Гольдин очнулся — вокруг «скрипели перьями» студенты. Миссис Шухат смотрела на него с недоумением:
— Are you o’key, mister Goldin?
— Yes, I am fine!
Гольдин взглянул на часы и ужаснулся: до срока подачи со-чинений оставалось минут двадцать. К черту воспоминания, надо писать! Торрес этот и… Валера Король, комбат — жестоки оба, конечно, жестоки, но… Всё, пишем…