гильотинирование. Но вот уже давно запрещены телесные истязания и калечение, а роль палача свелась к роли механизма, нажимающего на рычаг (да и на рычаг зачастую нажимали его помощники, а сам главный распорядитель приговоров лишь следил за ходом самого процесса).
Впрочем, Шарль Анрио отдавал себе отчет, что привередничает напрасно: его беда была в том, что он начинал задумываться над происходящим, а это вовсе не входило в его обязанности. Конечно, при всех раскладах «революционному порядку управления» было далеко до старого порядка. Но это если судить по бытовым реалиям жизни. А вот самому Сансону работы прибавилось. И, как ни странно, многократно возросла ее популярность, и куда-то почти полностью пропало отвращение к гражданам-исполнителям. Люди привыкли, – как и во время чумы, смерть была готова постучаться в окошко каждому. Страх убивал отвращение, а то, что это был страх всеобъемлющий, всеохватывающий, страх вселенский, он мог даже вызвать преклонение перед его служителями у слабых духом.
Сансон покосился взглядом на выщербленную кирпичную стену тюрьмы, на которой в полном беспорядке была развешана какая-то революционная мазня – плакаты и литографии вроде «Взятия Бастилии», «Взятия Тюильри», «Взятия Тулона», а также «Революции 30 мая», «Казни тирана Капета» и «Записи добровольцев-санкюлотов в батальоны, направляемые в Вандею». Ну вот, если это, с позволения сказать, «живопись» нового порядка, то какой же, спрашивается, красоты он ждет от исполнения приговоров
Вообще-то человек не меняется, даже если изменились условия
Так, если раньше тела погребались в неосвещенной земле в простых ящиках, то теперь их хоронят на трех кладбищах, освященных еще при старом режиме, но как хоронят! – просто сваливают трупы в общую яму-могилу и густо присыпают негашеной известью! Вот и разбери, какое погребение лучше!
Да и незачем теперь вспоминать гражданский уголовный трибунал – его больше нет, есть Революционный трибунал. Нет больше и прежних орудий казни – виселиц, станка для колесования, плахи, – есть машина для отрубления голов, совершенно случайно получившая нейтральное название «гильотины». Нет больше и священников, никто не причащает и не утешает осужденных перед смертью, – зато вера, которая воодушевляет теперь большинство казнимых и позволяет многим из них умирать в редком спокойствии духа, не может быть сравнима со старыми верованиями, – эта странная и малопонятная для Сансона вера в философию Вольтера, Руссо и прочих безвременно ушедших просветителей. Жалко, что ушедших, – вот бы и до них добраться революционному мечу, – ведь это по их вине (так это дело понимает Сансон) совершаются ныне бесчисленные жестокости и профанируется само правосудие.
Они думают, что они изменили мир! Ну, ввели новые революционные обряды: и пушки палят, и барабаны бьют, а головы скатываются, как и прежде. Да и многое еще остается по-старому: и в первую очередь – крики жаждущей крови толпы (что с того, что она кричит ныне «Да здравствует Республика!», а не «Да здравствует король!»).
А на процессе 29 прериаля (а до него и на процессе Руери!) вспомнили и старые добрые времена – все пятьдесят с лишком осужденных были обряжены в «красные рубахи» (как «отцеубийцы», естественно, – ведь их обвинили в заговоре и покушении на жизнь Робеспьера – нового «Отца Отечества»!).
Сансон тогда еле управился со всеми своими восемью помощниками. Казнить в один присест пятьдесят четыре человека – такого еще никогда не бывало при короле, да и не могло быть! Это было воистину торжество гильотины, а не торжество
Да, горячее было дело 29 прериаля. Впрочем, сегодня предстоит работа, видимо, не менее горячая. Мир сошел с ума, но последним, кто сойдет с ума в этом мире, будет он – Шарль Анрио Сансон. Хотя поволноваться и предстоит. Еще бы! – Сто пятьдесят четыре заговорщика Люксембургской тюрьмы, единовременно направляемых в Революционный трибунал, – это вам не старый режим! Ну и что с того, что их разделили на три партии! Хотя все происходящее для граждан-исполнителей входит в привычку, можно будет и не успеть уложиться в положенное им время! Попробуйте-ка их тут всех быстро обслужить, всех тех, которые поступят сегодня из трибунала: снять рединготы и камзолы, остричь волосы, спороть воротники, связать руки… А потом еще и выстроить в цепочку и рассадить по телегам… Можно догадаться, что тут и в час не управишься! А там им еще предстоит долгий путь к Тронной заставе и время на саму процедуру обработки…
– Пятьдесят девять, – прервал размышления Сансона его старший помощник Деморе. Наклонившись к своему начальнику так, что с его голой груди свесилась медная игрушечная гильотинка, носимая им вместо нательного крестика, он выжидательно посмотрел ему прямо в глаза.
Шарль Анрио бесстрастно встретил его взгляд и кивнул: начинайте.
– Вся Франция смотрит на вас, граждане! – удивленно-иронически отозвался один из жандармов. Кто-то из помощников Шарля Анрио ответил ему шуткой (кажется, Жако), и Сансон недовольно покосился в его сторону. Он не терпел подобных проявлений эмоций от своих ассистентов: ни верноподданнических при короле, ни патриотических при революции, – служителям эшафота отказано в выражении любых чувств, – они просто должны выполнять свою работу, – и тут до него дошло, что имел в виду жандарм: «Пятьдесят девять! – повторил он машинально про себя. – Пятьдесят девять!»
Рубеж «красных рубах» был пройден. Наступал истинный апофеоз гражданина главного исполнителя революционных приговоров Шарля Анрио Сансона. Он, правда, не чувствовал никакого апофеоза. Прохаживаясь вдоль густой цепи жандармов у решетки рядом с выходом во двор, он с все более возрастающим раздражением ловил на себе взгляды всей сотни теснившихся в узких коридорах Консьержери человек (осужденных и жандармов). Взглядов избежать, конечно, было нельзя; порой Шарль Анрио чувствовал себя самым знаменитым человеком в революционной столице мира, – он ловил эти косые взгляды ежеминутно, ежечасно повсюду, где только знали или узнавали, кто он такой, и находил отдых от этих взглядов лишь в кругу домашних, – но сегодня они почему-то действовали особенно раздражающе. Может быть, потому, что при всей грандиозности сегодняшней «охапки» в ней не было ни одного хоть сколько-нибудь известного революционера. Или контрреволюционера – по выбору. Все какая-то мелочь…
Шарль Анрио критически посмотрел на «гильотинный материал». Помощники старались вовсю. Им в меру сил помогали жандармы, раньше вообще-то достаточно брезговавшие этой работой. Но теперь им было не до того: если следовать заведенному распорядку и стричь каждого осужденного по отдельности, построив всех у решетки
в очередь, – не хватило бы никакого отведенного на эту процедуру времени! Поэтому теперь в первых привратных камерах «предбанника Фукье» кипело несколько человеческих водоворотов, образовавшихся вокруг трех низких деревянных табуретов, на которых стригли волосы приговоренным к казни мужчинам (женщин постригали здесь же, но в отделенном от общего помещения посту привратника).
И вот только теперь с началом этой процедуры в толпе осужденных, до этого подавленной и безмолвной, стали прорезываться какие-то живые голоса: приглушенные женские рыдания и грубые мужские ругательства, молитвенный шепот и запоздалые признания, но все звучало так глухо, что говор этой обреченной на смерть человеческой массы, казалось, действительно доносился как бы с того света, – он был почти нереальным на фоне деловито переговаривающихся помощников Сансона.
Все совершалось весьма скоро: два «ассистента» палача или два жандарма хватали очередного осужденного из теснившегося в коридоре трясущегося человеческого стада за руки и, как пушинку, почти бросали его на жесткий табурет, срывали с него верхнюю одежду – камзол, редингот, карманьолу, даже жилет, оставляя его в одной рубахе; тут же один из помощников одной рукой рвал на себя ворот этой рубахи, а другой в два-три движения срезал его под шов и бросал на пол, обнажая шею. Когда холодные