совершенно равнодушен. Это Граммон, его помощник, находившийся здесь же на телеге, мог еще хоть как- то воспринимать подобные взгляды (а он и воспринимал! – и не раз ради потехи корчил свирепые физиономии везомым на казнь, особенно женщинам!), но не Шарль Анрио.
Прошло то время, когда главный парижский митральер мог еще удивляться человеческой глупости. Она была безмерна и наблюдалась во всем. Так, например, вместо того чтобы спокойно встретиться с неизбежным, еще ни одной экзекуции ни при старом порядке, ни при революции не обходилось без мольбы, молитв и слез, хотя людям, приговоренным к смерти, от них не было ровно никакого прока. Ведь помилование городского превотства (и прочих инстанций) явно никак не зависело от пролитых кем-то слез. Ну, а революционное правительство и вовсе никогда и никого не миловало (разве только давало некоторую отсрочку беременным женщинам!). Что же касается молитв осужденных, то какое отношение они имели к революционному Господу Богу? – именно последнему и предназначались эти жертвы, именно ему ежедневно на площади Революции (а теперь и на Тронной заставе) Сансон справлял «кровавые мессы» во имя торжества новой веры в единую и неделимую Республику!
Да, Шарль Анрио был не такой уж простак, в отличие от большинства ему же рукоплещущих санкюлотов, – он был неплохо начитан в античности; слышал он и о «гекатомбах» – жертвоприношениях на алтарях языческих богов, и чем, скажите, Верховное существо, новое революционное божество вместо старого доброго христианского Бога, отличается от грозного и неумолимого Судии Священного Писания? Да разве что вот этими самыми «революционными жертвоприношениями» на гильотинном алтаре. Да еще новыми словами: «Верховное существо» вместо «Бога» и председателем Конвента вместо папы римского.
Ну что ж, пусть Робеспьер назовется хоть «Папой Республики», хоть «Первосвященником Верховного существа», только бы он не вздумал действительно утвердить недавно внесенный проект о переименовании старинной и особо почетной должности парижского митральера, которую занимал и которой так гордился Сансон. Ну, а если он это сделает и утвердит новое наименование его должности, это же будет посмешищем для всей Европы, для всего мира!
Мститель народа… Сансон, конечно, как мог, противился такому издевательскому (с его точки зрения) названию (впрочем, думают же вот переименовать докторов в «офицеров здоровья» – и ничего!). Художник Давид, шельма, не забыл, кстати, и о красном колпаке палача. Но колпак в его «костюме» был не главным атрибутом, – ведь сейчас все санкюлоты ходили в красных колпаках, разве что в несколько укороченных (вот до чего дошла профанация профессии!), нет, Давид придумал совершенно «чудесный» наряд для «Мстителя народа», исключительно «античный», напоминающий наряд древнеримской почетной стражи – ликторов, носивших перед высшими магистратами фасции – пучки розог с вставленным в них топором. «Я что же, буду зимой бегать в сандалиях и тунике с топором на плече?» – спросил Давида Шарль Анрио и тем немало его удивил, – художник просто не думал о таких пустяках. Явно ненормального главу революционных живописцев пришлось тогда выставить из дома, куда он явился со своим странным предложением, но сейчас найденное услужливой памятью воспоминание об этом происшествии вызвало на лице Сансона легкую гримасу.
Находившийся слева от него какой-то старик с остатками длинных седых прядей истолковал выражение на лице Сансона по-своему и насмешливо спросил:
– Что, гражданин палач, скоро мы вступим в Твое Царство?
– Царствие его не от мира сего, старикашка, – немедленно и с не меньшей издевкой проговорил стоявший рядом Граммон.
Сансон промолчал. Он в этот момент рассматривал полупустые улицы и переулки, пустые, а то и вовсе закрытые ставнями окна Сент-Антуанского предместья, куда въехала вся кавалькада. Казалось, самый революционный дух, живущий в этих рабочих кварталах, отступил в смущении обратно в свои трущобы, укрощенный и устрашенный идолом нового Божества Революции – Великой Гильотины.
Не было ни толп зевак на мостовых, ни любопытных, свешивавшихся из всех окон, ни свиста и улюлюканий с мостовых. Стояла почти мертвая тишина. И в этой тишине по самому центру узкой извилистой улицы скрежещуще грохотали деревянные колеса повозок, цокали по булыжникам подкованные копыта лошадей, слышались чмокающие удары бича, – и из слепленной в отдельный клубок человеческой массы на каждой тележке доносились всхлипывания и глухое молитвенное бормотание сразу на нескольких языках.
А на обеих сторонах улицы стояло молчание. Шарль Анрио все еще видел кое-где кучки и оборванцев, и достаточно прилично одетых граждан, но они казались ему почти неживыми, сравнительно с прошлыми годами и даже месяцами. Да, пыл самого революционного предместья столицы угасал на глазах. В последние дни Сансон вместо оскорбительных выкриков по адресу врагов французского народа уже не раз слышал с мостовых: «Довольно казней! Сколько еще казнить? Где же милость вашего Верховного существа?»
Жандармы не обращали внимания на эти выкрики. А Сансон… Сансон просто выполнял свой долг. Рассматривая карикатуры, ходившие по городу, где он изображался гильотинирующим самого себя посреди огромного поля, покрытого обезглавленными трупами, он только недоуменно пожимал плечами, не понимая, как такое могло кому-то прийти в голову.
Впрочем, в той картинке заключалось и
Впрочем, и ОН боится их… Да, Шарль Анрио не страшился гильотины – его больше пугала стихия мятежа. Уже не раз бывало, когда, возбужденная запахом крови, толпа кидалась на осужденных, силой вырывала их из рук представителей власти и волокла к ближайшему фонарю. А разве не так было 19 августа позапрошлого года во время первой публичной казни на Тюильрийской площади? Чернь буквально выхватила из его рук того самого несчастного фальшивомонетчика (или роялистского вербовщика? – а, впрочем, не все ли равно!), наслаждалась его мучениями и распоряжалась эшафотом, как хотела. Ах, какой великий это был враг народа! – второй Мирабо, Лафайет, Брауншвейг, этот «изготовитель фальшивых ассигнаций» Коллено, раз его мучения вызывали в толпе такую радость! Даже Сансон был поражен тогда «кровожадными» настроениями французов – такого не было и при старом порядке: осужденных на смерть далеко не всегда встречали свистом и гнилыми фруктами, – симпатии толпы были переменчивы, и, по- видимому, простой люд всегда инстинктивно был готов встать на сторону приговоренных властью, – из чувства солидарности, из чувства самосохранения, просто из чувства жалости…
Но что придет в голову этому странному народу? Совсем недавно смыкавшийся с властью (когда это бывало раньше?!) в истреблении себе подобных, он теперь уже отворачивается и от гильотины. Скоро, скоро все будет наоборот, – и обезумевшие от обилия невинной крови, собравшись вместе, орды Сент- Антуанского предместья (теперь – предместья Славы, в очередной раз поправил себя Сансон) накинутся на проезжающие мимо телеги, разнесут их на куски, освободят осужденных, убьют охрану, повесят его самого…
Женский крик, подобно трубному гласу, ворвался Шарлю Анрио в уши, но он даже не поднял глаз. Все было как всегда – они наконец-то выехали на Тронную заставу и его «клиенты» увидели огромную, устремленную в небо, двуногую машину смерти, ту самую, которую многие из них еще совсем недавно наверняка признавали полезной и ласково называли «Национальной бритвой» и «Веселой Вдовой». И, конечно, какая-то женщина, как обычно, не сдержала крика.
Зашевелились и другие «клиенты». Сансон услышал, как еще быстрее забормотали свои молитвы несколько «бывших» – то ли священников, то ли дворян, – сейчас и не разберешь! – увидел, как женщина с его телеги, зажатая двумя другими узниками, обвисла между ними без чувств, – и как Жако с соседней повозки бил кого-то сапогом, чтобы загасить уже рвущийся из глотки безумный вопль.
Да, все как всегда… Вот они все и притихли. С тех пор как обесценилась смерть – обесценились и