— Вем.
— А сам кто — рабочий, крестьянин?
Пленный торопливо полез в карман, извлек книжку.
— Работник, — произнес он гордо.
«Станислав Казимирович Луцкий, работник Лодзинской суконной фабрики», — прочитал вслух комиссар. — Ладно, попробуем.
— Седлай коней! — Крикнул Терентьич.
Схоронила ночь узелки дорог, не найти их, не отыскать. Куралесит в пути ветер, пахнущий болотом да гнилой чахлой травой. Впереди полка гнется сутулая фигура Терентьича. Перешептываясь с комиссаром, он поглядывает на поляка. Пленный внимательно всматривается, ищет одному ему знакомые приметы. Временами сдерживает лошадь. Полк останавливается в ожидании, потом поляк снова посылает коня в черноту ночи, и за ним тянется колонна бойцов.
В эту ночь всю свою жизнь вспоминает Станислав Казимирович Луцкий. Вспоминает он большой город Краков, залитую асфальтом улицу, подъезд, а под лестницей — конуру. В эту конуру он приходит только вечерами, вываливая в дрожащие руки матери мелочь от продажи газет. Это — детство. А потом такая же безрадостная юность — восемь лет на суконной фабрике в Лодзи. Восемь лет, однообразные, мрачные, как ступеньки той лестницы, где притаилась конура его «золотого детства». Когда ему минуло двадцать три, взяли в армию. Перед отъездом на фронт он попал на родину, в Краков. Зашел к отцу, больному, разбитому параличом.
— Так вот, отец, я для Пилсудского вояка плохой, все одно перебегу.
— Как знаешь, сынок: иди туда, где правда.
Взяли Стася в пулеметную команду, через неделю погнали на фронт. При первом удобном случае попытался Стась бежать, но был пойман и прикован на месяц к пулемету. Там его взяли в плен красные. Вот и вся короткая жизнь. А что дальше?
Лес кончился, стало просторней, светлей. Станислав сказал Терентьичу:
— Тут, близко!
— Полк развернуть можно?
— Можно, только за болотом.
— Артиллерия пройдет?
— Постараемся.
Потянулись кочковатые луговины с удушливым запахом ила. Лошади неуверенно шли, похрапывая, поводя ушами. Всадники молча ловили шорохи шмыгающих копыт. Ехали долго, меняя направление. Впереди мелькнули огоньки, сразу погасли.
— Здесь, — сказал поляк.
Топь кончилась. Лошади пошли уверенней, смелее. Полк в темноте долго разворачивался, потом загремели залпы.
…Ван Ли везли на санитарной линейке. Он чувствовал, что затевается большой, может быть, последний бой и тревожно ловил раскатистые выстрелы.
В пограничную деревушку полк ворвался неожиданно. Сонные солдаты метались по дворам. Впереди мчался Станислав, крутя над головой шашку, а за ним — Терентьич, комиссар, конники. Проскакали уже больше половины деревенской улицы, когда совсем рядом ударил выстрел. Поляк вдруг выронил шашку, пошатнулся в седле. Подскакал Терентьич, но Станислав был уже мертв.
— На линейку! — приказал командир.
Пара дюжих рук выхватила тело из седла, положила на линейку, рядом с Ван Ли.
Ошеломленный противник расстреливал темноту, будоражил улицы. Проскочила, громыхая, артиллерия, за ней — линейка и несколько подвод обоза, затем все стихло.
Полк миновал деревню, прорвался сквозь последний заслон. Еще несколько минут — и показались белые с черным столбы, уходящие далеко за синеватый горизонт. Граница. Спешились.
Вызвали линейку в голову колонны. Молчаливые бойцы сияли головные уборы, насторожились. Расправляя густые усы, ставрополец-хохол слез с козел, поглядывая на командира.
На линейке лежало двое.
Ван Ли беззвучно шевелил губами, грустно улыбался, озирая бойцов. Терентьич подошел к линейке, приподнял мертвого поляка.
Слышит Ван Ли, как бойцы долбят землю, хочется ему встать, но сведенные судорогой ноги закоченели.
Он повернул голову вбок — у крыла линейки, приветливо улыбаясь, стоял Дениска:
— Здравствуй, Ван!
Ван Ли слабо шевельнул рукой, протянул ее Дениске. Огромная ладонь бережно взяла руку китайца.
— Выживешь, Ван, вот посмотришь — выживешь, еще каким молодцом будешь.
И вдруг раздался знакомый твердый голос командира полка:
— Мы, товарищи, здесь хороним наших бойцов, отдавших жизнь за народное счастье.
Потом говорил комиссар:
— Погибших — тысячи, но нас — миллионы! И мы, живые, клянемся мертвым: никогда не забудем их, никогда не изменим великому делу мировой пролетарской революции.
Дениска почувствовал: ему на плечо легла чья-то крепкая рука — рядом, низко опустив голову, стоял Колосок.
Ночью полк перешел границу.
Глава 6
Хмурый августовский рассвет. Молчаливые пограничники-немцы, ежась от холода, осматривали бойцов. Тяжело конникам расставаться с оружием, но сдавать его надо. Так строго-настрого приказали комиссар и Терентьич.
Подъезжали конники, бросали винтовки, шашки, револьверы; звякала сталь, и росла гора брошенного оружия.
Снял карабин и Дениска, ощупал гладкую сталь, в последний раз протер вспотевший от росы номер, погладил и выпустил из рук. Карабин упал, болезненно звякнул. «Теперь шашку», — подумал Дениска, снимая портупею.
— Скорее, кто там возится, — услышал он за спиной голос нетерпеливого товарища.
— Я сейчас, сейчас, вот только сниму.
Шашка выпала из рук, ударилась о копыта Лягая. Дениска соскочил с коня, подобрал, бережно положил ее в кучу.
«Наган не сдам, это последнее, что у меня осталось», — решил он. Выхватив его из-за пояса, спрятал в глубокие карманы казачьих шаровар, снова вскочил в седло. С напускным равнодушием пропустил полк, дождался обоза, опознал знакомого возницу:
— На вот, запихни куда-нибудь, — буркнул Дениска угрюмо, подавая наган.
— Да куда ж я его, вот ить беда.
— Спрячь! — прикрикнул Дениска.
…Бьют подковы. Мелькают шоссейные дороги Пруссии, остаются в стороне чистенько выбеленные фермы.
Третьи сутки шли походным порядком, третьи сутки не ели люди, голодали лошади. Убранные поля начисто подметены ветром. Голо было в поле и голо на сердце у красноармейцев: неласково встретила их Пруссия — ни куска хлеба бойцу, ни охапки сена лошади.
Дениска глотал голодную слюну, но думал не о себе, а о Лягае — мучительно было глядеть ему на понурого ослабевшего от голода верного боевого друга.