не вернёшь. Отправлять её некуда. Ни тюрьмы, ни судей, ни прокуроров, ни адвокатов в этом распадающемся, гниющем заживо городе нет. Мы все здесь и судьи и подсудимые. Каждого из нас ждёт свой суд.
— …Ныне присно и во веки веков! Аминь! — она замолкает и напряжённо замирает, ожидая конца.
— Всё? — Спрашиваю я её.
— Всё… — Чуть помедлив, отвечает она. — Можешь стрелять.
…Могу. Но приказ был другой.
Рано утром меня разбудил посыльный. Ротный приказал прибыть к нему.
…Честно говоря, я не люблю, когда вот так поднимают. Не к добру это обычно. К тому же сразу понял, по какому поводу меня вызывает Снегов. Монетка у нас осталась под охраной. И ничего хорошего от этого вызова я не ждал. Думал, сейчас прикажут в расход её вывести.
Так уж сложилось, что в роте я этим занимаюсь, как самый старший по возрасту. Есть ещё, правда, Золотарёв, он даже старше меня на год, но тот сразу наотрез отказался. Мол, его дело «бэха». Офицерам не положено. У них честь… «Срочников» на такое дело тоже не пошлёшь. Тут надо нервы иметь. А я что — прапорщик…
Пока шёл даже посчитать успел, что четвёртой она у меня будет…
«Отведи её…» — Для непосвящённых — обычная, ничего не значащая фраза. Но на языке этой войны — приговор окончательный и обжалованию не подлежащий. И жизни после него — до ближайшей ямы…
Но Снегов был неожиданно многословен:
— В общем так, Дрёмов, пока бойцы спят, забирай женщину, выведи её подальше из расположения и пусть идёт на все четыре стороны! Да, и скажи ей, что тело старшего сына в Моздок вывезли. Там он сейчас…»
Я даже удивился:
— Отпустить? Она же наших в засаду затащила. Её судить надо…
— И кто её будет судить? — Вдруг вызверился ротный. — Ты что ли? Или я? Или может её в Москву в наручниках отправить? К Ельцину в Кремль. Она сама себя уже осудила. Навечно. Всё! Кончай базар и выполняй приказ! Чтоб через десять минут её здесь не было…
…Так, что про «стрелять» мне ротный ничего не говорил.
— Уходи!
Она медленно поворачивается ко мне.
Белое бледное лицо.
— Я хочу умереть.
— Извини. Это не ко мне. Ищи свою смерть в другом месте.
— Но тебе же приказали меня расстрелять! — растерянно шепчет она.
— Мне приказали вывести тебя из расположения батальона и отпустить. И я приказ выполнил. Давай, уматывай на все четыре стороны! — Я нарочно говорю грубо. Не хочу долго объясняться. Я смотрю на неё, и странная смесь чувств бродит в душе. Жалость, презрение, злость на самого себя. Почему мне всегда достаётся самая грязная работа? А ещё мне почему-то стыдно. Словно я виноват в том, что сыновья её мертвы. Может быть и виноват! Не влезь мы в этот город, может всё по другому было. Только что теперь гадать…
Монетка молча смотрит на меня, и я не выдерживаю её взгляда, отвожу глаза. Потом она отворачивается и, ссутулившись, бредёт к пролому в стене, и я вижу, как страшно постарела она за эти сутки. Старуха…
— Подожди! — Я вдруг вспоминаю слова ротного. Она останавливается, но не оборачивается. — Это…, в общем, сына твоего старшего отправили в Моздок. Там морг. В Моздок добирайся.
Услышав про сына, она замирает и несколько секунд стоит неподвижно как манекен. А потом вдруг как кукла — неуклюже, медленно и мертвенно бредёт к пролому.
— …Огонёк, Дрёма… — доносится до меня её незнакомый неожиданно мягкий, ласковый голос. — Пора вставать! В школу опоздаете…
Кайсяку
… В тот день я вдруг понял, что с этой войны он не вернется. Не могу объяснить почему. Это было как видение, как вспышка, как чей-то голос за спиной. Может быть, мне это сказала та ворона…
…Господи! Как же голова болит! Я последние две недели почти не сплю. Забудусь на пару часов, а потом вскакиваю. Виски — словно обручами стягивает. А врач говорит, что все нормально. Мол, обычные последствия контузии. Пройдет со временем. Но мне от этого не легче. Анальгин жру упаковками — не помогает.
…Та ворона. Она еще что-то сказала. Что-то важное, но я забыл. После взрыва, часть меня словно стерли. Иногда во сне, вдруг, забываю, кто я и как меня зовут. Вскакиваю, как ошпаренный — в полном ужасе. Не соображаю, где нахожусь.
…Я готовился запускаться, когда увидел, как ворона бросилась ему на блистр.
До сих пор не пойму, что меня тогда испугало. Ну, птица и птица. Мало ли, что бывает. В авиации столкновение с птицей не такая уж редкая вещь. Для «реактивщиков» сезонная миграция птиц это вообще один из факторов аварийности.
Не приведи бог реактивному самолету поймать ее в сопло движка. Это все равно, что схватить осколок от зенитной ракеты. Сто процентов, что повредит лопатки компрессора первой ступени. А дальше мгновенное разрушение компрессора, повреждение камеры сгорания, пожар, помпаж, взрыв. И только ручки катапульты спасут тебя от досрочной встречи с Создателем.
Но это у «реактивщиков». А для нас — разве что со страусом опасно столкнуться. И то, только потому, что остекление может пробить. А так — ничего.
Но эта ворона словно специально ждала, когда Калинин займет свое кресло и запустит движок. Она САМА бросилась на остекление кабины. Я видел это. Стремительная черная тень, метнувшаяся из мутной дождливой хмари, впечаталась в стекло прямо напротив его лица. Мне даже показалось, что я услышал шлепок удара. На мгновение птица распласталась на стекле, вдруг, превратившись, в какой-то хищный черный иероглиф. И потом, словно, исполнив некий приказ, выполнив свою миссию, бесформенным комком соскользнула под кабину. Черной тряпкой упала на бетон. И тут же исчезла, сметенная ветром из под винта. И я, вдруг, понял, что с этой войны он не вернется. И еще успел подумать, что птицы в дождь не летают…
Я потом специально ходил по краю полосы, искал эту ворону. Технарей расспрашивал. Но никто ее не видел. Исчезла, словно бы ее и не было. Может, сдуло куда-то винтами.