помогать стукачам в их работе.
Особое удовольствие Фима получал от описания своих многочисленных донжуанских похождений и смакования различных интимных подробностей. Напрасно я пытался несколько раз его прервать - такая реакция вызывала у него лишь удивление.
- В лагере уметь поговорить про это - главное дело, - объяснял он, - иначе тебя никто уважать не будет.
С какого-то момента он, устав рассказывать, стал просить меня поделиться своим опытом. Я уклонялся, объяснял, что не люблю говорить на такие темы, но он не отступался. Просьбы сменились требованиями, а затем и угрозами: 'В лагере этого не любят. Смотри, там тебе плохо придется!' Пришлось раз и навсегда поставить его на место.
Позднее, узнав из многочисленных примеров о повышенном интересе КГБ к любым подробностям интимной жизни своих 'подопечных', о том, как используется подобного рода информация в борьбе кагебешников за души людей (точнее, в их попытках рассорить всех: мужа и жену, друзей и родственников), я начал думать, что настойчивость Шнейваса могла быть вызвана не только простым любопытством.
3. СЛЕДСТВИЕ НАЧИНАЕТСЯ
С восемнадцатого марта начинаются систематические - два-три раза в неделю - допросы. Их ведет майор Анатолий Васильевич Черныш, человек лет сорока - сорока пяти, маленького роста - может, чуть выше меня, почти такой же лысый, с крохотными внимательными и умными глазками. Вначале он напоминает мне хомячка, позднее - крысу.
Прежде всего он знакомит меня с постановлением о создании в следственном отделе КГБ СССР специальной группы из одиннадцати следователей (со временем она вырастет до семнадцати человек), которая будет заниматься моим делом. Я ошеломлен и подавлен. 'Выходит, дело сворачивать не собираются, совсем наоборот', - думаю я, и сама эта мысль свидетельствует о том, что, несмотря на все доводы рассудка, на все мои вроде бы успешные попытки рационально оценить ситуацию, тайные надежды на чудесное спасение - 'прекратят дело', 'вышлют' - не покидали меня.
- При таком использовании кадров безработица вам не грозит, - говорю я Чернышу, пытаясь за иронией скрыть свое смятение.
- А что делать? Вы и ваши сообщники много лет занимались преступной деятельностью, а нам теперь приходится всю ее расследовать, - отвечает тот вежливо, но каждое его слово бьет в одну точку - я должен привыкнуть к новой реальности: мои друзья - это сообщники, сам я - обвиняемый, а наша борьба за свободный выезд из СССР и репатриацию в Израиль - преступная деятельность.
Затем Черныш повторяет вопрос Галкина:
- Что можете сообщить по существу предъявленного обвинения?
Я даю тот же ответ, что и раньше. Но Черныш, в отличие от своего предшественника, не взрывается, не возмущается моим ответом, не кричит, не угрожает - он спокойно записывает в протокол мои слова, зачитывая вслух: мол, не ошибся ли он, правильно ли сформулировал, - и переходит к следующему вопросу.
Итак, 'информировали международную общественность о...', 'привлекали внимание к...' - какими способами?
После недолгого раздумья, сообразуясь со своим 'деревом целей и средств', отвечаю примерно так:
- Организовывал пресс-конференции, встречался с корреспондентами, политическими и общественными деятелями Запада, разговаривал с ними по телефону, а также рассылал письма в соответствующие советские инстанции. Все это делал открыто, гласно. Передававшиеся мной материалы предназначались исключительно для открытого использования - по самому своему смыслу.
- Кто вместе с вами участвовал в этой деятельности?
- Отказываюсь отвечать, так как не желаю помогать КГБ в подготовке уголовного дела против других еврейских активистов и иных диссидентов, которые, как и я, не совершали никаких преступлений.
- Но ведь если не совершали, то чего же вам бояться? Работали открыто, так и говорите открыто. Вы же сами заставляете меня подозревать, что здесь есть что-то тайное.
- Да, мы действуем открыто, у вас есть копии обращений с подписями. Эти люди знали, что письма будут опубликованы, - для того-то они и писались, - и вы их уже прочли или прочтете. Однако вам ведь сейчас нужны не доказательства их участия - таковые у вас в избытке, - вы добиваетесь, чтобы именно я дал показания об этом. Зачем?
Черныш недоволен. Он вежливо напоминает мне, что вопросы здесь задает он, а не я. Но и я недоволен собой. К чему пытаться что-то ему объяснить? Я чувствую себя еще слишком неуверенно, еще недостаточно контролирую ситуацию и должен говорить как можно меньше...
- Какие именно письма и обращения вы имеете в виду и когда и ко-му вы их направляли?
Что там подсказывает 'дерево целей и средств'? Я не собираюсь отрицать ничего из того, что делал сам, но и помогать им составлять на нас досье я, естественно, не буду.
- Отказываюсь отвечать, так как не желаю помогать КГБ в оформлении уголовных дел на еврейских активистов, чья деятельность законна и открыта.
Черныш записывает мой ответ, читает его вслух, а потом неожиданно произносит небольшую речь. О том, что он не собирается запугивать меня, что ему неприятно, если это так выглядит, но его долг, как следователя, объяснить мне мое положение. Он вспоминает о делах, которые вел, закончившихся расстрелами подсудимых, говорит о том, как это было ему тяжело, как он всякий раз пытался предотвратить такой исход. И что сейчас, глядя на меня, он думает о моих нереализованных способностях, о молодой жене, которая ждет меня в Израиле, о старых родителях, связывавших со мной столько надежд, и ему при всех наших с ним идейных разногласиях почеловечески тяжело думать, что меня 'рас-с-стреляют'. Он не покушается на мои взгляды, не собирается меня переубеждать, но я должен понять, что моя жизнь зависит сейчас только от меня самого, от моих ответов следствию.
Черныш говорит долго и неторопливо. Его голос теряет свою официальность, он теплеет, в нем появляется даже легкое волнение. Следователь встает и, продолжая говорить, ходит по кабинету, а потом неожиданно берет стул и, подсев к моему столику, заглядывает мне в глаза...
Я сижу, сложив руки на груди и откинувшись на спинку стула, стараюсь смотреть на него равнодушно, как бы давая понять: я свое сказал, а то, что говоришь ты, меня не интересует.
И действительно, я плохо воспринимаю его речь. То ли Черныш так зловеще смакует слово 'рас-с-с- трел', то ли оно само по себе производит на меня такое сильное действие, но свистящий этот звук сверлом ввинчивается в мозг, отдается острой болью в сердце, тело начинает мелко дрожать. Я предельно напрягаю все мышцы, стискиваю меж колен руки, сжимаю зубы, чтобы не выдать своего состояния.
Это слово - 'рас-с-стрел' - станет ключевым в последующие недели допросов. Черныш будет часто произносить его, напоминая о том, что ожидает меня в самом близком будущем. Я попрошу, чтобы мне выдали в камеру мой иврит-русский словарик, - следователь удивится:
- Зачем он вам, ведь при таком поведении вас все равно рас-с-стреляют.
Когда после неудачного визита Вэнса в Москву в конце марта Брежнев выступит с очередной антиамериканской речью, Черныш сошлется на его авторитет:
- Читайте, ведь тут черным по белому написано: мы не допустим вмешательства в наши внутренние дела, американцам вас от рас-с-стрела не спасти.
И в то же время он на каждом допросе настойчиво пытается хотя бы чуть-чуть продвинуться вперед, любым способом потеснить меня с моей позиции.
- Ну хорошо, давайте поговорим только о письмах и обращениях в советские организации. Что, когда и куда вы передавали? Я ведь должен это знать, чтобы запросить копии ваших материалов.
Подумав, я решаю, что об этом имеет смысл говорить: есть ли лучшее доказательство открытого характера наших действий и составленных нами документов? Я рассказываю о встречах с министром внутренних дел Щелоковым и с представителем ЦК КПСС Ивановым, перечисляю бумаги, врученные им.