визитную карточку с запиской на обороте. Был очень вежлив и приветлив.
- Но вы видели, как Щаранский передавал Тоту материалы... И опять робкая Ира перебивает его:
- Я всего один раз, проходя мимо открытой двери, случайно заглянула в комнату и увидела, как Щаранский протягивает Тоту какую-то бумагу. Может, это был даже чистый лист, откуда я знаю?
Да-а! Представляю себе, как досадуют в этот момент судья, прокурор и сотрудники КГБ, ответственные за подготовку свидетелей, что не вызвали Мусихину на закрытое заседание! Там можно было бы прикрикнуть на нее, подозвать к судейскому столу, показать ее подпись под протоколом, в котором говорится, что она видела, как я передаю Toтy списки отказников, отпечатанные Ворониной, предупредить ее о привлечении к суду за ложные показания, заставить подтвердить, что тогда она помнила лучше... Сейчас все это уже невозможно.
- У меня нет вопросов к свидетельнице, - говорю я, и мы с Ирой обмениваемся дружескими улыбками.
Судье остается только отослать ее и вычеркнуть из списков свидетелей обвинения.
Я смотрю на Леню - он внимательно изучает свои записи. Не отберут ли их при выходе? Но этот длинный, полный впечатлений и эмоций день пока не закончен - нам предстоит еще один фарс.
Судья вызывает свидетельницу Мильгром Иду Петровну.
Брат встает и заявляет:
- Наша мать стоит у входа и требует допустить ее в зал суда. Она отказывается свидетельствовать против своего сына. Привлечение ее в этом качестве - лишь повод не дать ей присутствовать здесь.
Судья предупреждает Леню, что его могут вывести из зала за то, что он пытается вмешаться в работу суда.
Распорядитель выходит и отсутствует пять минут. У меня колотится сердце: сейчас я, может быть, увижу маму... Нет! Она не должна этого делать! Я представляю себе, как хочется ей войти внутрь, но ведь она требует, чтобы ее впустили не на несколько минут в качестве свидетеля, а на все время суда. 'Мамочка, не уступай!' - твержу я мысленно, но вовсе не уверен, что именно этого хочу.
- Свидетельница Мильгром отказывается явиться в суд для дачи показаний, - объявляет вернувшийся распорядитель.
Судья выдерживает паузу, склоняет голову налево, направо, получает одобрение 'кивал' и говорит:
- Мы могли бы, конечно, привести свидетельницу силой, но, учитывая, что она мать подсудимого, а также ее возраст, мы не будем настаивать. Судебное заседание закончено.
Меня возвращают в тюрьму и сразу же выводят вместе с сокамерником на прогулку. Там, во дворике, я рассказываю ему о поведении каждого из свидетелей и радуюсь: почти полтора года КГБ стряпал дело, задолго до того вербовал и внедрял к нам своих агентов, вязал сети хитроумных провокаций, накатал сорок страниц обвинительного заключения, разоблачающего мировой сионистский заговор... Формулировки обвинения действительно звучали устрашающе, они произвели впечатление не только на публику, но и на моего брата - я это видел. Да что брат! Даже сам я, прекрасно знающий, что за всем этим ничего не стоит, не мог отделаться от тяжкого ощущения безнадежности, когда слышал их в суде. Но как же при этом легковесны, как несерьезны, как хрупки, как попросту смешны те аргументы и доказательства, которые КГБ смог в итоге представить суду!
Обвинения стукачей не выдерживают столкновения с самой элементарной логикой. Свидетели, запуганные на допросах, один за другим пытаются соскочить с поезда... Кстати, их список исчерпан.
- Неужели это конец процесса? - спрашиваю я своего соседа: у него ведь за плечами уже три или четыре суда. Но он не 'политик' и затрудняется дать ответ.
- Все же, наверное, должны зачитать документы, на которые они ссылаются в обвинении, - неуверенно говорит он.
И верно: КГБ собрал огромное количество доказательств нашей 'клеветы', должны же они предъявить их в суде! Читаю УПК. Вроде бы мы правы. Что ж, это хорошо, это даст мне возможность в течение по крайней мере нескольких дней - материалов-то на десятки томов! - публично проанализировать методы их работы, показать, что клевета не в наших документах, а в их.
Следующий, четвертый день суда действительно начинается с демонстрации документов. Впрочем, еще до этого, в пустом зале, где нет никого кроме меня, моей охраны, секретаря суда и прокурора, мой обвинитель Солонин подходит ко мне и говорит зло и резко:
- Щаранский! На вас советская власть столько сил потратила: вырастила, воспитала, дала образование, а вы все это против нее обратили. Неужели вам не понятно, что и наше терпение не бесконечно? Как я могу ходить с вами по одной земле и дышать одним воздухом, если вы враг всего того, что дорого мне? Еще не поздно, подумайте!
Не знаю, что означала эта его вспышка. Может, последняя попытка запугать меня перед тем, как я произнесу в суде свою речь?
- И я не хочу ходить с вами по одной земле, но вы же не выпускаете меня в Израиль! - отвечаю ему я.
...Когда через полгода я прочел в газете 'Известия' сообщение о скоропостижной смерти заслуженного деятеля юстиции, начальника отдела Прокуратуры СССР Солонина П.Н., то его слова о том, что он не может ходить со мной по одной земле, показались мне сбывшимся пророчеством...
Но пока полный сил и энергии Солонин просит суд приобщить к делу 'важный документ': справку из Госбанка о том, что я с семьдесят четвертого по семьдесят седьмой год получил из-за рубежа материальную помощь денежными переводами на общую сумму около восьмисот долларов .
- Вот она, плата за предательство! - восклицает он.
Советские корреспонденты спешат записать это в свои блокноты. А потом начинается демонстрация фильмов: 'Рассчитанный риск' - одного из важнейших материалов обвинения - и 'Человек, который зашел слишком далеко', который призван подтвердить, что моя деятельность и мои связи были преступными...
Снова я вижу Авиталь во главе демонстрации. На этот раз она пришла ко мне прямо в зал суда. КГБ не хотел впускать родственников, однако моя жена прорвалась. Я счастлив и взволнован. Но в зале начинаются крики:
- Это наглая клевета! Смерть изменнику! - и спокойствие вновь возвращается ко мне.
Какой-то тип подлетает прямо к барьеру и, слегка придерживаемый старшинами, орет, размахивая кулаками перед моим лицом:
- Щаранский! Мы не станем терпеть таких предателей, как ты!
Видимо, по замыслу авторов сценария, это кульминационный момент: 'взрыв народного гнева' в суде. Но и для меня это высшая точка процесса: Авиталь - со мной. Я отвечаю им всем надменной торжествующей улыбкой. Меня ведь охраняют не старшины - меня охраняет Авиталь.
Когда сцена народного негодования завершается, Солонин задает мне вопрос:
- Вы утверждали, что не занимались тайным распространением клеветы, однако только что все мы видели, как вы в условиях конспирации даете интервью, в котором клевещете на СССР. Что вы можете сказать по этому поводу?
- Во-первых, я утверждал и утверждаю, что вся информация, которую я передавал на Запад, предназначалась исключительно для открытого использования, - отвечаю я. - Интервью, заснятое для показа по телевидению, - лучшее доказательство этому. Ну а то, что людям, которые это интервью брали, пришлось прятать пленку до вывоза ее из СССР, говорит не о закрытом характере нашей деятельности, а о закрытости советского общества. Во-вторых, ни одно из моих заявлений, сделанных тогда, не является клеветническим: я ведь рассказываю о конкретных фактах, связанных с реально существующими людьми - евреями и немцами, добивающимися выезда из СССР. Материалы моего дела подтверждают, что все, о чем я говорил, действительно имело место. Кроме того, отвечая на вопрос о немецкой эмиграции, я сказал, что по крайней мере десять тысяч человек выразили желание переселиться в ФРГ. Я недаром настаивал в своем ходатайстве на приобщении к делу официальных справок об эмиграции немцев: ведь только в семьдесят шестом году количество выехавших превысило эту цифру - иными словами, то число, которое я назвал в интервью, занижено. Не хотите ли вы сказать, что, обвиняя меня в 'клеветнических измышлениях