доносятся звуки радио. В наших камерах репродукторов нет, но они есть у тех зеков, которые работают в тюрьме поварами, раздатчиками, уборщиками. Это обычно заключенные, приговоренные к коротким срокам и отбывающие их тут же.
Репродуктор далеко от нас, но включен на полную мощность, и я тоже начинаю разбирать отдельные слова: 'Щаранский... Филатов... ЦРУ... изменники...'
- О тебе передают! - говорит с восхищением мой сосед.
Ах, сволочи! Теперь на весь мир будут кричать: Щаранский и Филатов -шпионы! 'Ладно, я свое сказал', - пытаюсь я успокоить себя.
На следующий день в 'Правде' мы прочтем статью, текст которой сейчас передают, о процессах надо мной и Филатовым... 'Да, не прошло и получаса, а статья готова!' - скажу я Леониду со злостью. А что было злиться-то, спрашивается? Я ведь лучше других знал, что все подготовлено заранее...
Вернувшись с прогулки, я взволнованно хожу по камере. Радость победы так велика, что я не чувствую усталости. Достаю из кармана слегка надорванную карточку Авитали.
- Не возражаешь, если я поставлю ее на стол? - спрашиваю я Леонида.
Он сразу же соглашается и ложится на нары, чтобы не мешать мне ходить по камере. Три шага к окну - я смотрю на Наташу. Поворот - три шага к двери. Поворот - смотрю на Наташу. Начинаю читать свою молитву. И вдруг какой-то ком, внезапно подкативший к горлу, лишает меня дыхания. Я упираюсь лбом в стену и - плачу...
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
1. ЭТАП
Наутро после суда, пятнадцатого июля семьдесят восьмого года, я проснулся там же, где провел последние шестнадцать месяцев. Но это было уже не то Лефортово, в котором меня изолировали, отняв свободу, где меня пытались сломить, угрожая лишить жизни. Теперь следственная тюрьма стала местом, где я одержал победу, защитил свою духовную независимость от царства лжи, укрепил незримую связь с Авиталью и Израилем. Все вокруг, казалось, было свидетелем моего триумфа: стены камеры, убогая тюремная мебель и, конечно же, люди - сосед, надзиратель, которых мне хотелось прижать к сердцу от избытка чувств.
Что ж, это была настоящая война, и победа досталась мне непросто. 'Но можно, можно, оказывается, с ними бороться!' - ликовал я, и будущее представлялось мне в самом розовом свете: прежде всего я теперь - по их собственному закону - должен получить свидание с родственниками. Я ждал этой встречи как премии за проделанную работу, как компенсации за страдания нашей семьи. Что будет потом - казалось уже не таким важным. Приговор -тринадцать лет тюрьмы и лагеря - сознанием не воспринимался всерьез. Эйфория победы заглушала все остальные чувства и породила уверенность в скором освобождении. Вчерашняя встреча с Авиталью вселила в меня надежду, что очень скоро мы вновь будем вместе.
Ближайшие же дни несколько отрезвили меня, поубавили пыла. Но потребовался целый год, долгий год новой жизни, чтобы нетерпеливое ожидание выхода на волю сменилось твердой решимостью пройти до конца свой путь, каким бы длинным он ни оказался.
...Восемнадцатого июля в четыре часа дня меня переводят в транзитную камеру, тщательно обыскивают и усаживают за стол напротив двери. Входит Поваренков и еще какой-то незнакомый полковник.
- Сейчас вы встретитесь с матерью. Имейте в виду: одно слово не по-русски - и мы сразу же прекращаем свидание.
- Да она и не знает никаких языков, кроме русского, - пожимаю я плечами.
- Ну, в общем, чтобы никаких там 'Шалом, Авиталь' не было!
Я усмехаюсь, не отрывая взгляда от двери. И вот входит мама - седая, изможденная, ставшая, кажется, еще ниже ростом. Не заметив меня, она сразу же подходит к Поваренкову.
- Почему меня держат тут столько часов и не пускают к сыну! - гневно восклицает мама. - У меня же есть разрешение судьи! И по какому праву у меня отобрали еду, которую я ему принесла?
- Вот ваш сын, - говорит Поваренков. - А еда ему положена только наша.
Мама оборачивается, видит меня, вскрикивает - и садится на подставленный ей стул по другую сторону стола.
- Я принесла сыну клубнику, - снова поворачивается она к начальнику тюрьмы, будто мы расстались с ней только вчера, а не полтора года назад. -Почему я не могу отдать ее ему?
Тут уже лопается терпение не только у Поваренкова, но и у меня.
- Мама! Какая еще клубника! Как папа? Наташа? Как вы все?
Оказалось, что отец болен - перенес инфаркт; судья разрешил три отдельных свидания со мной - маме, папе и Лене; завтра - папина очередь, его привезут в Лефортово на такси. Наташа много ездит, мама разговаривает с ней по телефону почти ежедневно.
- Вы о семье говорите! - вмешивается второй полковник.
- Это и есть наша семья, - в один голос отвечаем мы. Мама передает мне приветы от многочисленных друзей.
- Надеюсь, никого не обманули предъявленные мне обвинения? -спрашиваю я. - Никто в шпионаж не поверил?
- Ну что ты! - восклицает мама. - А знаешь, - сообщает она мне радостную весть, - Дина с семьей уже в Израиле!
- Вот здорово! Я так за нее боялся!
Есть и печальная новость: недавно арестованы Ида и Борода.
- Свидание окончено! - неожиданно говорит Поваренков.
- Как так? - возмущаемся мы. - Ведь нам по закону положен как минимум час!
- Но у вас же будет три свидания вместо одного - каждое по двадцать минут.
- Когда завтра привозить отца? - спрашивает его мама.
- В это же время.
Мы с мамой тянемся друг к другу через стол и крепко обнимаемся. Нас торопят:
- Все, все! Свидание окончено!
До этой минуты мама держалась прекрасно: ни слез, ни причитаний, а сейчас расплакалась. Сквозь рыдания она что-то шепчет мне, но слов я не могу разобрать - кажется, 'скоро ты будешь свободен'.
Последние прощальные слова - и мы расстаемся. Завтра я встречусь с папой.
Я так возбужден, что когда мне вечером приносят копию приговора, которая должна храниться у меня весь срок, я даже не притрагиваюсь к ней. Какими словами подбодрить папу? Что передать для Наташи? С этими мыслями я засыпаю, а наутро меня будит новая команда:
- С вещами на этап!
- Как на этап?! А свидание с отцом, с братом? Я протестую, отказываюсь собирать вещи, требую вызвать Поваренкова.
Два надзирателя решительно берут меня под руки, выволакивают в тюремный двор и передают наряду эмведешников. Отныне формально КГБ больше не имеет со мной дела - я перехожу в ведение Министерства внутренних дел.
Меня сажают в воронок, туда же бросают узел с гражданскими вещами, накопившимися у меня за полтора года. Теперь они мне не понадобятся ни в тюрьме, ни в лагере - пользоваться ими в ГУЛАГе запрещено; мама должна была сегодня забрать их, но охранка спешит избавиться от всего, что напоминало бы о моем пребывании в Лефортово.