Первые мои доклады убедили Доброскока в моей полной непригодности к делу не только по Партии социал-революционеров, но и по всяким партийным делам вообще, что заставило его передать меня другому, заведующему агентурой, офицеру, а его же самого я видела только в дни перемены офицеров или начальника.
Общее впечатление мое о Доброскоке в то время было отличное, я относилась к нему с большим доверием и благодарностью, тем более, что 1909 г. был для меня годом невероятной травли, с одной стороны, Донцова и Ковенской наружной полиции, с другой, знакомых всех положений и всех убеждений, болезнь и лежание в Обуховской больнице, а главное - полное одиночество и вечный страх, и вечная {298} ложь. Увидя внимательное и доброе отношение ко мне Доброскока, я ему рассказала всю правду о мотивах моего поступления в охранное и о своем внутреннем самочувствии. Оказалось, он сам уже подозревал, что не убеждения и не деньги меня загнали к ним, был рад моей откровенности, говоря, что сотрудников у него лично и у других, ведущих агентуру, много, и эксплуатировать он меня не намерен, а просто хочет во мне видеть правдивого человека, который, если окажется нужным освещение какого-либо вопроса, даст ему ответ не выдуманный и не лживый. После этого разговора он познакомил меня с ротмистром Стрекаловским.
Таким образом я была сотрудницей Доброскока осенью 1909 г., а остальные свидания с ним были уже тогда, когда у меня нашли письма Статковского, и когда начался суд в институте. Тогда уже не было разговора о даче каких-либо сведений, так как всем, и особенно Доброскоку было ясно, что мое будущее стало темнее и хуже, нежели до знакомства с ним. В то время я уже знала, что Ив. Вас. Николаев, это - харьковский Доброскок, что о его провокационной деятельности знает вся Россия, и в свою очередь стала его бояться, к тому же еще хозяйка, у которой мы встречались, рассказала мне несколько эпизодов о том, каким кошмаром кончали лица, так или иначе попавшие в руки Доброскока. (Впоследствии я убедилась, что это была чистейшая выдумка, неизвестно зачем рассказанная хозяйкой, той самой женщиной, которая благополучием всей своей семьи была обязана исключительно Доброскоку.)
К тому времени положение Доброскока в Петербургском охранном отделении изменилось к худшему, что было заметно в каждом его слове, движении и распоряжениях; появилась какая-то растерянность и, что для меня было самое ужасное, страх; стало ясно, что он такой же конченый человек, как любой филер или сотрудник или квартирная хозяйка, что время его влияния прошло, что господствующий ген. фон Коттен наложил и на него свою руку, так, например, денежная отчетность и экономия, доходящие до прямого свинства, обязательные письменные работы сотрудников, прикрепление каждого сотрудника к определенной {299} квартире для свиданий, личная проверка начальником агентуры и целый ряд самых бессмысленных, порой жестоких мер, как видно, подломили Доброскока. Он стал хлопотать об отъезде, и больше я его на деловых свиданиях не встречала. С уходом Доброскока из охранного исчез всякий живой дух, всякое проявление человеческого чувства считалось чуть не преступлением, всеми руководил только страх, никто не верил друг другу, офицер подозревал сотрудника, тот квартирную хозяйку, а начальник всех вместе взятых. Политику страха и трепета фон Коттен ввел не сразу, а постепенно, но твердо.
Ко времени приезда фон Коттена из Москвы я встретилась с ротмистром Стрекаловским. Этот блестящий гвардейский офицер, по образованию артиллерист и жандарм по недоразумению, совсем не разбирался не только в партийных и студенческих делах, но даже в самом элементарном устройстве общественной жизни, и, как ни натаскивал его Доброскок, он не подавал никаких признаков понимания и никаких надежд на будущее. Даже всегда желчный и злой полковник Еленский, говорят, шутил по его адресу: «Володе быть бы начальником отделения, а не агентурой ведать, у него все мозги в кость вросли» [64]. Эта шутка характерна тем, что она отражает собой всю систему управления Охранного отделения, и на самом деле только фон Коттен взял в тиски все отделение и единой властью давил и душил всех. Его предшественники, Герасимов и Карпов, ни во что не ставили офицеров, дорожили сотрудниками вообще, а Доброскоком в частности. Карпов, например, ни одно распоряжение не делал без одобрения или совета Доброскока. И это поразительно, один раз он не поверил проницательности Доброскока и тайком отправился на свидание и предполагавшийся ужин с Петровым, что и стоило ему жизни. Что собою представляли Попов и Глобачев, я не знаю, да и, кажется, никто не знает. Попова не только не видели сотрудники, но даже хозяйки конспиративных квартир, а Глобачев все собирался сам лично {300} войти в дело и проверить его во всех мелочах, да так и не собрался. Конечно, после тюремного режима фон Коттена такое равнодушие всем казалось манной небесной, для меня лично стало ясно, что петля, кому-либо надетая фон Коттеном на шею, не будет снята до тех пор, пока на месте начальника не появится новый самодур, который либо окончательно ее затянет, либо отпустит на свободу.
В 1910 г. на место Карпова приехал фон Коттен. Первые шаги начальника был прием сотрудников, что производилось следующим образом: чиновник или офицер, заведующий агентурой, назначал на один день свидание на квартире всем своим сотрудникам и по очереди представлял их новому начальнику, который сам расспрашивал о том, какой партии сотрудник, имеет ли какие-либо заслуги в отделении, на что всегда ведущий агентуру врал самым основательным образом; про каждого сотрудника рассказывались чудеса о его работоспособности и массе услуг, оказанных данным лицом отделению или даже Департаменту полиции. Про меня, например, Доброскок сказал, что я стою на страже академической жизни Психоневрологического института [65]. Далее начальник спрашивал, какое сотрудник получает жалованье, доволен ли своим положением, не провален ли в партии, доволен ли заведующим агентурою и т. д. Все это он делал с улыбкой, необыкновенно приветливо, со старыми сотрудниками говорил как с товарищами. У меня, например, фон Коттен просил содействия великому делу освобождения русской школы от политики, так безрассудно и жестоко губящей науку, и от нерусских влияний на мою alma mater. Тут произошел курьез; я заметила, что я ведь тоже не русская. Трудно себе представить в эту минуту фон Коттена, - молниеносный взгляд в сторону Доброскока, короткая фраза «как же вы мне говорили, что…» и, получив в ответ самую ехидно-добродушную улыбку Ивана Васильевича, он сразу стал прощаться и на прощание крепко пожал мне руку, говоря: «Я {301} уверен, что с вами мы также будем работать, как и с Иваном Васильевичем». Ну и дорого же стоила мне эта минутная улыбка; мне он этого не мог забыть до последней встречи.
Оказалось, дело обстояло так: накануне приема сотрудников фон Коттен спросил, много ли евреев- сотрудников, и если таковые есть, то попросил его предварить об этом и сказал, что намерен от них всех избавиться, так как ни одному еврею он не доверяет и искать смерти в Питере не желает. И вот после моего замечания он решил, что я еврейка, и что Доброскок устраивает ему какую-то ловушку. Каково было мое удивление, когда, спустя несколько дней, ко мне позвонил начальник и приказал явиться к нему с метрическим свидетельством, паспортом и аттестатом гимназии, и уже на другую квартиру; не сообщать ничего ни Доброскоку, ни Стрекаловскому. Просмотрев мои документы, он сказал, что я буду работать под его личным наблюдением, что я попала совсем не в то место, куда следует, что он устроит меня лучше и на более подходящее занятие, только просил временно подчиниться назначению, которое он еще сам не разработал.
И вот на следующий день я узнала от Доброскока, что, ввиду его внезапного отъезда, он должен меня познакомить с новым чиновником, так как Владимир Александрович (Стрекаловский) будет ведать только партийной агентурой, а общие дела поручаются опытному человеку. Я было запротестовала, но Доброскок так твердо сказал: верьте мне, что это делается для вашей пользы, если бы что-либо случилось, обратитесь ко мне, я скоро вернусь и всегда приду вам на помощь.
Новый знакомый, Павел Семенович Статковский, или, как его рекомендовал Доброскок, Павел Семенович (так и письма ему писались), оказался человеком, видавшим разные виды, разное начальство и разных сотрудников. Доброскока он не выносил, как не выносил всего, что было связано с провокацией. Охотник по натуре и следователь по многолетнему опыту, он сразу насторожился и стал добиваться истины. Уже через несколько встреч мы были друзьями. Прежде всего Павел Семенович спросил, на кой прах мне понадобил-{302}ся Психоневрологический институт, и узнав, что эта затея Доброскока и начальника [66], закричал на меня и даже ногами затопал: «Да пошлите же вы их к бісу, чи воны задурилы, чи що посылают бісовы диты, молоде да дурне на шубеныцю, та и хоть бы що» [67]. Он объяснил мне, что Психоневрологический институт - это гнездо всех студенческих и партийных организаций, что туда ни один сотрудник идти не хочет, что там одни евреи и что туда лезть на верную смерть, но сейчас же отказаться не советовал, так как он совершенно не знал, какой системы будет держаться фон Коттен, с которым он не виделся долгие годы, и