выкинешь слова из песни, а факта из биографии. Было! Поскольку не было в те времена на нас меченого фиолетовой печатью Михаила Сергеевича Горбачева с его сухим законом.
А история моя началось с приказа. Вызвал как-то командир дивизиона.
— Через неделю — смотр взводов на лучшую песню. От третьей батареи назначен твой взвод. Надеемся — не урони…
Рука автоматически подлетела к фуражке.
— Слушаюсь, товарищ подполковник. Не уроним…
И сразу заработала мысль.
Что пели солдаты в то время?
это неизменный марш второй батареи.
это фирменная походная нашей — третьей.
Рассчитывать с таким репертуаром на приз дивизии не приходилось. Значит, надо было петь что-то такое, что заставило бы рукоплескать и слушателей, и членов жюри. А что?
В годы учебы в Тбилисском горно-артиллерийском училище я узнал силу строевой песни. Понял — она с одной стороны требует вдохновения, но с другой дарит удивительный душевный подъем. Петь без сердца нельзя. Без вдохновения — песня не песня.
Мы пели весело, радостно.
Из ворот училища курсантский строй выходил на глухую улочку Камо, брал твердый шаг и запевал нечто пристрелочное, чтобы проверить голоса, настроить души.
Переулком выходили на Плехановский проспект и оказывались на одной из немногих прямых, ровных и красивых тбилисских улиц.
Покрытая асфальтом, затененная густой листвой могучих платанов, по вечерам, когда спадала жара, она становилась прогулочной аллеей. Сюда выходили погулять, подышать воздухом, который даже в центре города в те годы еще не пах бензиновым перегаром.
Запевал курсант Маракушев. Чистым, буквально прозрачным, звеневшим как хрусталь голосом он выводил слова:
Морозная дрожь пробегала по спине, заставляя сердце сжиматься с томительной сладостью. Шаг людей обретал особую тяжесть. Мерный стук подошв по асфальту придавал строю грузную монолитность атакующей фаланги древнегреческих пехотинцев — пелтастов.
Когда же, выведя на самую-самую высоту тонкую нить хрустальной мелодии, Маракушев подходил к концу строфы, строй ударом мощным и дружным подхватывал:
И словно крылья вырастали за спиной. Будто сотня людей становилась вдруг одним человеком, сильным, красивым, радостным…
Конечно, надеяться на повторение такого чуда составом взвода артиллеристов-огневиков, в котором народу раз, два и обчелся, не приходилось. Но я, как тогда показалось, нашел неплохой ход.
Вечером перед поверкой собрал солдат и рассказал им свой замысел — озорной, рисковый, но вполне законный. Солдатам он понравился.
Тренировки начали на другой день.
Мы уходили в степь подальше от чужих глаз. За небольшой горушкой отмерили площадку, которая по размерам соответствовала гарнизонному плацу. Разметили двумя грудками камней срезы трибуны командования и стали тренироваться.
Самое главное заключалось в том, чтобы каждая строфа, каждый куплет и каждое слово были спеты именно в том месте, которое намечено заранее.
Поскольку замысел пришелся всем по душе, солдаты топали с охотой, не жалея сапог, а пели приподнято, в полные голоса.
Поначалу получалось не совсем то, что нужно. То слова сглатывались, то ногу взвод держал слабо, то строй сбивался с ритма и песня шла вразнобой. Приходилось раз за разом начинать снова и повторять, повторять. Наконец все признали: сладилась песня! Дело пошло! Найден и ритм и нужный тон. Все как бы само собой встало на свои места.
А тут и конкурс.
Пошли взвода мимо трибуны по каменистому плацу. Кто пел «Катюшу», кто «По долинам и по взгорьям», кто про шинель и винтовку. Разнообразия в репертуаре не наблюдалось.
Наконец наступила наша очередь.
— Шагом… — подал я команду, — марш!
И сразу запевала под левую ногу бросил слова:
Голос ефрейтора Мошарова, красивый, сочный, взлетел над плацем, и мурашки потекли по спине…
Дружный хор подбросил вверх по-солдатски суровый ответ:
И опять зазвенел вопрос запевалы. Вопрос, в котором уже угадывались нескрываемые нотки веселого озорства:
Хор, словно принимая игру, тоже смягчал серьезность и с переливами, с лихим разбойничьим посвистом выдавал ответ:
Я шел, с удивительной силой ощущая вдохновляющую мощь песни. Шагать было легко, словно неведомая сила чуть-чуть приподнимала тебя над землей, придавала радостное, веселое настроение..
Я шел и косил глазом, ожидая, когда ступлю на линию, заранее намеченную на тренировках. И вот она — линия!
Вскинул руку к козырьку фуражки. И сзади задорный, полный вызова голос Мошарова вывел слова:
Тут же хор во всю силу голоса, подмываемый так долго скрываемым озорством, грянул:
Что там происходило за моей спиной на трибуне, не знаю — не видел. Но что-то происходило. Потому что взвод еще не кончил петь, как над плацем прозвучало:
— Командир взвода, к трибуне!
Передав командование старшине, я бегом дернул к месту начальственного стояния.
По форме представился командиру дивизии генералу Ягодину. Тот оглядел меня, улыбнулся лукаво и сказал:
— Это не я. Это начальник политотдела тебя пригласил. Полковник Сорочан. К нему обращайся.
Сорочан выглядел хмуро.
— Хулиганишь? — спросил он.
— Как?! — делая удивленный вид, спросил я, хотя догадывался, в чем дело.
— Какие песни поешь, лейтенант?! С чьего голоса?
— Нормальные песни, — сказал я. — Строевые. Хорошо под ногу ложатся.
— Значит, песня, прославляющая пьянство, — нормальная?
— Ну зачем ты так, комиссар, — произнес Ягодин умиротворяюще. — Вон и по радио что ни день поют: «Налейте в солдатскую кружку мои боевые сто грамм». И потом эту: «Выпьем и снова нальем». За родину, за товарища Сталина…
Сказал и едва заметно подморгнул мне.