блюдца неси, видишь, гости!
Женщина пошла под навес, в летнюю кухоньку. Видно было, что не больно-то им рады, но гнать — нельзя, не полюдски. Деревня.
— Свадьбу гуляли мы хорошо, — дождавшись, пока гости отопьют чаю, ответил хозяин. — А вот что дома нас встретило, то плохо. Неладно.
— Ну, тебя-то никто ни в чем не винит, Михайло, — успокоил хозяина Василь. — Ты здесь совсем в стороне. — Получается, спасибо брату. Кабы не свадьба, мне бы сейчас перед тобой оправдываться.
— Да в чем оправдываться? Не повезло просто. Не на твоем, так на другом винограднике случиться могло. Вот, знакомься, сын моего боевого командира, Никифоров. Из города к нам приехал, клубное дело ставить. Надо бы нашим селянам, особенно, кто позажиточнее, деньжат для этого дела подкинуть.
— Деньжат подкинуть — дело нехитрое. Да только что за клуб в церкви? Мы ведь соглашались поставить красную избу, обществом. Почто церковь было портить?
— Ты, брат, того… Не нами решалось, сам знаешь. А для клуба мы ее и не портили, напротив. Забыл разве, какой она стала? А ребятишки наши прибрали ее, сколько выгребли всего, побелили…
Самовар сопел, не обращая внимание на чаевничающих.
— Подумаем. Осенью. Сейчас не до того, — ответил, отметая назойливых мух.
— Осенью, то само собой. Сейчас бы для начала хоть трошки — литературу, книг приобрести, всякую мелочь.
Хозяин сделал вид, что не слышит.
— Чай вот добрый, Никитинский. Из города куплен. Пейте, пейте, и сахару не забывайте, — сахар был — вприкуску. Сколы, белые, хрупкие, лежали в сахарнице. Голубая, тонкого фарфора, сахарница меж грубой фаянсовой посуды казалась институткой на трудовой повинности.
— Благодарствуем. Пора нам, — и Василь откланялся. То есть, он не кланялся, просто встал, повел неопределенно рукой — и все.
— Спасибо, — Никифоров вернул недопитое блюдце на стол. Уходить не хотелось, но он здесь — не главный.
— Я не гроши просить зашел, — объяснял Василь, когда они отошли подальше. — Прощупывал. Как он чувствует себя.
— Зачем?
— Убили-то на его земле. Любой бы волновался. А он — спокойствие выпячивает, не причем-де я.
— Ведь Костюхин на свадьбе был.
— Так-то оно так, а все же… Ничего, пусть знает, что мы не простачки, поволнуется. Чай Никитинский пьет, подумать…
— А богатое у вас село, — переменил тему Никифоров. — Дома какие…
— Немалые, — охотно согласился Василь. — Что дома, дома — это снаружи. Подвалы под ними — поболее будут.
— Подвалы?
— Конечно. Вино где хранить? От века село виноделием промышляет. Бочки — на заказ, стоведерные встречаются. Думаешь, по земле идешь, а под тобой винища — море разливанное. Правда, ненадежный нынче промысел.
— Отчего же?
— Вино, особливо дорогое, оно для дворцов, а у нас дворцам война. Нэпманов поприжмут, кто ж станет по три целковых за бутылку платить? Рабочему человеку водочка милее, она без обману, хлопнешь стопку, и тепло, и весело. Ты как, употребляешь?
— Иногда, — вчерашняя отвальная выглядела сейчас иначе, но повторять все еще не хотелось.
— Отец твой меру знал. А вот здесь товарищ Купа живет. И я с ним, по-родственному.
Дом был не менее других, но — несвежий, неряшливый, дом — на время. Дырявая плетеная корзина, валявшаяся на земле, вольный бурьян у загороди, беспрестанно трепыхавшиеся на веревке тряпки, повешенные, верно, для просушки и забытые до нужды в них. Василь приоткрыл калитку, скрипнувшую на сухих петлях.
— Тебя не зову. Товарищу Купе, сам понимаешь, не до гостей.
— Понимаю, понимаю, — забормотал Никифоров.
— Теперь, ежели что, знаешь, где меня найти. Погуляй, а мне пора.
Никифорову гулять не хотелось. Да и вечереет. Он повернул назад, к знакомым местам. Потихоньку, не разом все село в друзьях станет. А молодежи много. Он видел, как бойко бегала детвора, а те, кто постарше, переговаривались, поглядывая в его, Никифорова, сторону.
К церкви он поднялся, когда солнце стало большим и красным. Красивое время.
Внутри было, как в паровозной топке, огненно. Просто пожар. Но на пожаре жарко, а здесь огонь холодный, бабий. Он передернул плечами, больше от нервов, не замерз же, в самом деле, не так уж тут и холодно. Прохладно, вот верное слово: прохладно. Градусов восемнадцать, девятнадцать. Ну, а снаружи все тридцать, оттого и кажется — мороз. Никифоров окинул взглядом стены, вверх, до купола. Пришлось потрудиться не на шутку — забелить все. Леса, должно быть, ставили, иначе не достать ведь. Впрочем, работа спешная, неважнец.
Он поспешил в свою келью студента, так назвал он каморку, в которой предстояло провести лето. Сейчас Никифоров жалел, что не знает архитектуры. Нефы, порталы, алтарь, хоры, притвор — вертелись в голове названия, вычитанные из книг, рыцарских романов. В них, правда, про другие церкви писали, католические. А кельи — это в монастырях, кажется. Пусть.
Каморка показалась тюрьмой. И так все лето — в одиночке просидеть? Шлиссельбургский узник, а не практикант. Отчаянно захотелось домой. Нечего, нечего нюнить, погоди, день-другой минует, обзаведешься дружками — представил он реакцию отца.
От стука в окошко он вздрогнул, но и обрадовался тоже. Не иначе, проведать пришли. Никифоров откинул крючок, распахнул окошко во всю ширь. Нет, это всего-навсего малец, что обед приносил.
— Ужин, — коротко буркнул малец, протягивая в окно торбу.
— Ты заходи, чего так-то, нехорошо.
— Не, — малец мотнул головой. Как уши не оторвались. Никифоров опорожнил торбу. Брынза, хлеб, зелень. Сложил вовнутрь посуду с обеда, отдал мальчонке. Тот подхватил торбу и — поминай.
Ладно, а сам-то? На стены глядел, купол, побелку оценивал, нефы вспоминал — затем лишь, чтобы на мертвую не смотреть. С собой лукавить ни к чему. Суеверие, пережитки.
Окно Никифоров закрывать не стал — тепло снаружи, теплее, чем здесь. Есть не хотелось, сыт. Нечего тянуть.
Он вернулся в зал.
Закат отбушевал, лишь поверху розовело, и то — самую малость. У гроба возился один из недавно приходивших, Никифоров его не запомнил, да не беда, переспросит.
— На кузне сделали, — встретил Никифорова парень. На подставке у гроба стоял каркас звезды, пятиконечной, из тонких, с карандаш, металлических прутьев. Парень прилаживал к звезде материю, красный тонкий ситец.
— А внутри свечу зажжем, получится огненная, — пояснил он. Потом, приладив, наконец, лоскут, сказал:
— Меня Еремой кличут, ты, небось, позабыл?
— Позабыл, — признался Никифоров.
— Понятно. Я бы тоже. Сколько вон нас-то. Ты садись, — Ерема подвинулся, освобождая место на скамье. — Сейчас свечи запалю, сразу светлее станет.
Действительно, темнота сгущалась быстро, что в дальнем конце зала — и не разглядеть. А ничего там нет, совсем ничего.
Языки на кончиках фитилей замигали, заплясали, разгораясь.
— Красиво будет, — Ерема пристроил одну из горящих свечей внутрь звезды.
— Не загорится? — сказал Никифоров, чтобы хоть что-нибудь сказать.
— Не должно, не впервой.