– А мне Славка понравился, – вдруг сказал Илья.
– Ничего парнишка, – ответила Мокеевна. – Без «здрасьте» не пройдет. Ну, спасибо. – Мокеевна взяла ящик, повертела в руках. – Сколько ж тут кило?
Больше было оставаться как-то неудобно, тем более после слов Мокеевны о нахальниках, которые прутся, лезут куда не надо. И уходить не хотелось. Только-только начал развязываться разговор... Не знал Илья, куда он придет с этим разговором, не было у него никакой дальней задумки, просто нравилось сидеть в тенечке, нюхать яблоки и рассуждать с Мокеевной. Где-то в глубине лениво зашевелилось, что он сам вяжет узлы – а нужно ли? Но мысль так и ушла, не принятая, не осужденная, а желание сидеть осталось, хоть понимал Илья: надо это как-то строгой Мокеевне объяснить.
– Хорошо как у вас! – сказал он. И тут же стал ей рассказывать, как они выводят гулять Наташку с четвертого этажа, какая она счастливая, когда возится в земле, в песке. Каждый год собираются отвезти ее куда-нибудь в деревню, но все не получается. Мокеевна ему посочувствовала, но Илья вдруг понял: ей этот разговор неинтересен. Ничего она не сказала, ничем не выразила неудовольствия, а пришло вдруг откуда-то понимание, даже нет, не оно, а что-то другое – не о том он говорит. Мокеевна двигалась по двору, войлок спрятала за дверью, унесла ведро, на котором сидела Верка, вынесла в мисочке молодую картошку, села на табуретку и перочинным ножиком стала нежно соскабливать тонкую, ломкую кожуру. И Илья вдруг понял, что вчерашняя боль была более правильной, чем сегодняшнее утреннее умиротворение. Чего он ввалился, чего он хочет, по какому праву собирается внести смятение? Разве его просят? Разве его искали? Разве это нужно кому?
– Детей растить трудно, – вдруг сказала Мокеевна. – Болезни – это еще ерунда. Ты думаешь, если оно твое дите, ты все про него знаешь и знаешь, как ему лучше, а получается – вредишь.
Илья почувствовал себя как человек, который спокойно стоит на платформе и не подозревает, что она сейчас поедет. И вдруг рывок, и все зависит от тебя – удержишься, нет. Сколько они разговаривают со старухой, она каждый раз выдергивает у него почву из-под ног. И ведь не специально – говорит о чем-то о своем, что же его так качает? Хочешь лучше, а вредишь... Дома никогда эти мысли не приходили ему в голову. Даже в пору самых острых конфликтов, разве их мало было, мамина и папина позиция никогда не рассматривалась как враждебная. Непонимание если было, то было непониманием левой и правой сторон, но сторон одного, единого явления! А тут он вдруг постигает враждебность, вредность, беду, которую несет один другому, и несет-то из желания сделать лучше. Чепуха ведь, если проанализировать! А старуха почистила картошку, моет ее в широкой низкой кастрюле, моет тщательно, протирая рукой каждую картофелину.
– Не надо было Валентину отправлять из дома. Раз такая беда – жила бы с нами. Работала бы здесь, хоть в швейной мастерской. Она и хотела. А мы с отцом вбили в голову, что ей отсюда надо уехать. Прямо силком к Анне вытолкали. Ну и что? – И она ушла в летнюю кухню.
И понял Илья, что была какая-то невидимая пока ему связь между разговором о Наташке и этим признанием Мокеевны. Она выглянула из кухни, убедилась, что Илья сидит по-прежнему, поворошила в печке и, вернувшись, сказала:
– Ты иди, что ты со старухой время тратишь? За яблоки спасибо. Будешь уезжать, я тебе нарву. Для твоей дочки. А пока иди, а то у Полины уже глаза чуть не лопаются. Она на мой двор уже два часа глядит.
Илья встал, направился было к заборчику, но Мокеевна запротестовала:
– Выходи, как люди. Через забор только собаки прыгают.
Над короткой улицей солнце поднялось довольно высоко, в рабочем общежитии кто-то надсадно играл на трубе. Илья отчетливо представил удивленную вспотевшую физиономию с мокрыми губами. Сидит парнишка и дует с тоской и интересом одновременно. Тоска от беспомощности, а интерес? У трубача неожиданно получились сразу три такта. Даже можно было угадать: он вымучивал песню про снег, и ветер, и чей-то там полет. И хоть после третьего такта все равно ни в чем нельзя было разобраться, Илья вздохнул с облегчением за упорного трудягу.
– Природу побеждает, – услышал Илья. Облокотившись на обвитые виноградом ворота, стоял мужчина в белой шелковой майке. – С самого утра он трубу укрощает, а у самого ни слуха, ни уха. Один характер.
– Молодец, – сказал Илья. – Если бы каждый так...
– Не дай Бог! – Из-за спины мужчины появилась женщина с высоко подколотыми волосами. – Я б ему морду этой трубой набила. Безобразие какое! Как выходной, так никакого покою...
– Да брось, Тоня, – добродушно сказал мужчина. – Один пьет, другой на трубе играет.
– Ну конечно, – возмутилась женщина, – больше ж у вас дел нет!
– Нету! – вздохнул мужчина и подмигнул Илье.
– А я дойду до их коменданта, – сказала та, которую называли Тоней. – Пусть его пропесочит.
А труба карабкалась на какую-то неизвестную ей высоту, она уже хрипела и взвизгивала от усталости, и из этой тяжелейшей муки снова чудом вырвались два или три чистых, освобожденных от труда и пота такта – трубач постигал на этот раз «Славянский танец» Дворжака. «Интересно, – подумал Илья, – это у него случайно выходит или он знает, чего хочет?»
– Яблоки Мокеевне рвать помогали? – спросил мужчина. – Отменный сад. Такого у нас больше нету.
– Да, хороший, – сказал Илья.
Женщина открыла калитку, вышла. Откровенно разглядывала Илью, чуть наклонив большую голову, потом, ничего не сказав, крикнула через улицу:
– Полина! А Полина! Цыплята сегодня на базаре почем?
И тут же у своей калитки выросла Полина, будто ждала, что позовут.
– Я к живой птице не подходила, Тоня. Но видела: привоз большой. Мне не надо. Десяток есть, и хватит.
Илья увидел, как к воротам повыходили женщины. Короткая улица – хорошо видно. Повернули головы, слушают про цыплячий привоз, а глядят на Илью. И только Мокеевна не вышла из своего двора; видел Илья краем глаза: ходит из кухни в дом, носит какие-то тряпки, а на улицу и не смотрит. А зря, потому что повернула Полина к Илье обиженное лицо и весьма ядовито спросила:
– В кино, я слышала, идете? А чего не сходить? Дело молодое, а Вера у нас женщина веселая, разведенная...
– Поля! Остановись! – прикрикнул мужчина в майке.
– А что я сказала? – вроде обиделась Полина. – Ничего особенного.
– Правду, – внимательно глядя на Илью, поддержала Тоня. – Чистую правду.
– Тамара вот идти отказалась, – объяснял Полине Илья. – Говорит, занята. А жаль...
– А у нас втроем в кино не ходят, – ехидно ответила Полина. – Что ж это за интерес – втроем?
– Культпоход, – засмеялся мужчина. – Мероприятие.
– Вот так это у вас и называется, – оскорбилась Антонина.
– А у вас? – переспросил мужчина. – Не бабы – змеюки, прости мою душу грешную. Вы на них не обращайте внимания.
– Да я ничего. Не обижаюсь, – сказал Илья. – Я ж понимаю шутки.
– Какие уж там шутки! – Это проворчала Полина, пропуская Илью во двор.
Он шел и думал, что надо еще будет сходить к Мокеевне. Только как-то с поводом, а не с бухты- барахты...
С высокого помоста смотрел на Илью дед. Фанерка, на которой дед обедал, лежала рядышком, руки деда спокойно лежали на одеяле, немощные, слабые и говорящие. Такие же руки были и у бабушки перед смертью. Начнет, бывало, говорить, а сил нет. Зашевелит, зашевелит пальцами и доскажет, что хотела. А иногда и ничего не говорит, а мама посмотрит на бабушкины руки и бежит задергивать штору, поднимать подушку, а то подойдет к Илье и тихо: «По-моему, она тебя хочет видеть. Зайди будто невзначай...»
Стало жалко деда. По его рукам не читали. Лежал он чистенький, ухоженный, накормленный, постылый, надоевший, ненужный. Пришла странная, не принимаемая раньше мысль, что в скоропостижном уходе есть какая-то своя мудрость... Но он прогнал эти похоронные мысли, решил, что надо идти за билетами, сводить