(?), хотя думать не думала, что помнит об этом озере. Когда-то от него умерла мама. Они сюда приехали, и мама как-то сразу стала болеть, потому что дорвалась до молока, которое было жирным и тягучим, как гель. Это она сейчас думает «как гель», а тогда мама говорила «как молозиво». Вот, говорили, с него с мамой и случилось.
Она идет по воде как посуху. Она знает, кто так ходил, и ей неловко, что у нее тоже получается. Как же можно сравнивать? Она сравнивает и идет. Все-таки мысли есть, и никуда от них не денешься. А надо деться, потому как она не одна. Здесь много таких, как она. Они занимаются озером и тем, что вокруг него. Так она понимает. «Спасатели» – приходит к ней слово. И ей неловко, что она просто гуляет. Она хочет, чтобы и ей дали дело, но всем не до нее, и она уже идет посуху, по лесу. Трогает искривленные ветки. На некоторых как бы пальцы с толстыми артрозными фалангами и грубыми толстыми ногтями с заросшими лунками. Она столько видела таких человеческих пальцев, но чтоб у дерева?..
Но, оказывается, ее это не удивляет, ну и правильно, говорит ей идущий рядом Воннегут, собственно, почему деревьям не иметь пальцев? И действительно! Оказывается, она обошла озеро вокруг и вернулась на то же место, с которого начала. Но ведь она не видит другого берега? «Делов!» – говорит Воннегут и исчезает, бросив напоследок сакраментальное: «Все относительно». Значит, это опять был не он, а Эйнштейн. Вот заморочили они ей голову!
Раз она в этих краях, значит, надо найти могилу мамы. Но, оказывается, мама стоит рядом. Беленькая такая, светящаяся, как ангел. И только тогда она окончательно понимает, что вот все и случилось, а она не верила, что есть у жизни продолжение. Но почему же ей так жалко, что все кончилось! Безусловно, не относительно кончилась жизнь. Если бы душа ее не была тихой и безропотной, она закричала бы криком гнева. Но неловко. При маме-ангеле, которая объясняет ей, что надо спасать озеро и детей с большими блестящими не соображающими мозгами. Ведь чтобы понять, как устроен мир, надо много думать.
– Ты станешь это делать, когда забудешь, что было с тобой раньше, – говорит мать. – Все забывают. Иначе не спасти будущее.
– Я не хочу забывать, – отвечает она.
– Но так не бывает. В этом замысел.
Ей не нравится замысел. Она дает себе слово помнить всегда. Всегда-а-а-а! Она перебирает большое и малое. Например, цепляется за фиалочки на булавке (откуда они?)… И как какой-то сердитый человек смотрел на них и жевал губами (кто он?). Она не помнит.
– Видишь, – говорит мама, – ты уже забываешь, а потихоньку забудешь все. Это не больно, это совсем не больно.
– Зато грешники будут все помнить и верещать от боли, как резаные, даже если умрут в батисте, – это Воннегут толкает ее легонько и смеется, но так, чтобы не слышала мама. – Хотя мне уже осточертела несправедливость и в этой новой физике.
Он высунул красный язык и обернулся синицей.
А в мире старой физики за кухонным столом читал Воннегута с солью и бородинским хлебом Коля Восьмой, он же Последних, он же не знамо кто…
Хрустнул на зубах кусочек грубой соли. Во рту стало горько. Горечь зажгла нёбо и странным образом родила сладость.
Так и заглотнулся сладкосоленый стишок, у которого никогда не будет конца, «потому что каждый день добавляет еще что-то». Это ведь пишет сам Боконон.
Коля вздохнул от бесконечной радости познания.
…В дверь постучали: соседке-старушке пора было делать укол.
У нее не было бесконечности времени для познания, она умирала, но день без страдания Коля ей обеспечивал.