тоже наглый и себе на уме. Она дала ему колбасы и воды. Он долго смотрел на нее и вдруг сказал: «Мое...» И стал ходить по комнате, почесываясь об углы и ножки мебели. А потом улегся мордой в олин ботинок. И больше не ушел. Оля звала его «Мой». Коту имя нравилось. Он вытягивался в длину, потом делал верблюжий горб и прыгал ей на колени, урча, как вполне полноценный моторчик.
Жизнь постигалась методом проб и ошибок. Она стала ездить к бабушке на могилу, потому что там естественно было плакать. За неделю накапливался ком. Он был редкостно сложным по составу. В него входило и человеческое непонимание, и стоимость куска мыла, и одиночество, и детское желание ласки, и непонятная новая гламурная жизнь, которой дразнили журналы, и желание встать на шпильки и неумение на них стоять, и пространство времени, которого она боялась, и тоска по любви, потому что она приходит – не звали и обязательно. Независимо от войн, травм, дефолтов и даже смерти близких.
Почему-то она стеснялась траурных одежд, которыми ее щедро одарила тетка для походов на кладбище. Инстинктивно она боялась быть отмеченной в чужом глазу. Ей было спокойней слиться и потеряться в толпе.
Выплакавшись у бабушкиной могилы, она возвращалась домой как бы утешенной. Она пила чай, поставив перед собой книгу, слушая, как шумят во дворе дети, помня собственный визг на вздымающихся качелях. Слушала кота. Какая-то совсем другая, не ее жизнь. Папа, мама... Машина, на которой они едут на Клязьму. Нет, она не будет об этом думать. Сколько раз она пыталась вспомнить, куда и зачем они ехали
Она берет альбом для рисования, который носит с собой на кладбище. Она художница-минималистка. Травинки, травинки, желтый лист, упавший на землю раньше срока. Умер, бедняжка, скрюченной смертью. Падая, он насел на стеблину вымахавшего сдуру осота-чертополоха, там и застрял. Жизнь и смерть в объятии.
«Не надо про это думать, – говорит она себе. – Я живая и у меня ничего не болит».
В альбоме одним движением сделанный профиль. Прошлый раз она видела мужчину со странно повернутой головой. На плечах его сидел ребенок и как бы взнуздывал несущего. Обычное кладбищенское посещение-визит. Она старается не смотреть на людей на кладбище, а тут взяла и повернула голову. И – этот профиль, который нарисовался одним движением. Так они и остались на странице – желтый лист, слетевший на стеблину, и профиль меж детских ног. Чей он, этот профиль, откуда она его знает? Или это просто восприятие случайных парностей – травы и листа, головы и ног? Одно в другом. Глупо.
Но вот прошел почти месяц с той среды, именно среды, она брала работу домой на выходные и ей дали отгул в среду. Среда – день затрапезный, хоть и серединный. Бабушка любила говорить: «Чего дуешься, как середа на пятницу?»
Что-то стучит внутри. Вспомни этого человека!
Она не вспомнила. Она увидела его во сне.
...На мокром асфальте лужи от недоброкачественной работы дорожников. Она их обходит весело, потому что тепло, потому что сентябрь, а держится лето, потому что, пройдя через парк, она встретит подружку Ксанку. И та ей расскажет, как у нее
Оля заходит в парк. К тому месту, где ее ждет Ксанка, надо пройти по боковой аллее. Она темная от густых лип, с которых все еще каплет. Дорога песчаная, мягкая, в конце она выпускает отросток влево, к площадке с то ли недостроенной, то ли окончательно сломанной каруселью, из-под которой веет подземельем. Маленькая, она бывала тут не раз и даже залезала на круг слушать урчащее подземное царство. Она была такая любопытная ворона в своем дошкольном детстве. Сейчас, будучи уже почти взрослой, десятиклассницей, она снисходительна к той себе, маленькой. Ну, разве стала бы она сейчас идти в этот тупиковый отросток? А тогда ей все было «надо».
Он шел ей навстречу. Высокий, красивый, рубашка-апаш открывала сильную шею, джинсовые ноги казались бесконечно длинными. А она шла за Ксанкиными впечатлениями.
Он резко шагнул влево и оказался напротив нее, красавец-мужчина, распахнувший руки. И она безбоязненно вошла в них. Он повел ее в тот отросток аллеи, в который она вбегала с ведром и совочком.
Да! Да! Там можно было копать, а на аллее нельзя. А она любили это слово «копать». Первый произнесенный ею в жизни глагол. Мама спрашивала папу: «Если искать знаки судьбы, то что бы это значило?» Мама ей рассказывала об этом уже потом, когда она подросла и знать не знала, что болтала на самой зорьке жизни. «Может, будешь агрономом? – размышляла мама. – Хотя, что называется, ни с какой стороны... Или археологом... Это уже чуть ближе... Есть момент исследования. Это может быть от папы». Но потом забылось. Все. И слово, и мамины поиски знаков судьбы.
Сейчас же она шла в отросток аллеи. И некто чужой и сильный крепко держал ее за плечи. В какую-то минуту ее охватил страх. Когда она повернула голову и увидела его профиль. Жесткий? Жестокий? И рванулась вбок. И ей было сказано так, что сердце стало умирать от ужаса: «Нишкни, сопелка. Хуже будет». Тут она уже рванулась изо всей силы. Но он так дернул ее за руку, что она почувствовала: рука оторвалась и висит в мешке кожи, а боль стала главной и рвалась из горла криком. И тут ее бросили на землю, головой она ударилась о край бывшего круга и уже ничего не помнила.
Очнулась от невыносимой боли всюду. Тело – сплошная боль. Кто-то нежно держал ее голову на коленях и шептал: «Успокойся, девочка! Все будет хорошо!»
«Эта сволочь загнал в нее горлышко бутылки», – услышала она. И потеряла сознание на пять лет.
Сон был такой четкий, такой ясный. В нем была режущая боль, кровь, хлеставшая из нее, и сознание, что она сама «вошла в руки».
Значит, не было никакой аварии.
Авария была у папы с мамой. Они мчались на машине к ней в больницу? Или, наоборот, возвращались, оставив ее, полумертвую и растерзанную? У них один год смерти. Один ли? В памяти возникает табличка. Папина дата то ли залеплена, то ли соскоблена. Вопросы, как стрелы, пущенные наугад, вонзаются куда ни попадя. Тело болит остро, будто вспомнило ту боль.
Этот человек – человек ли? Да, рука оторвалась и была, как в мешке. Она закричала, и он бросил ее на землю. Пальцами она хватала мягкий парковый грунт, который так любила копать. Больше ничего. Тьма.
Может ли она поручиться, что мужчина с ребенком на плечах, что уже само по себе как бы и алиби, и знак порядочности, тот самый красавец, к которому она бестрепетно вошла в руки? Не дождалась Ксанкиной исповеди, решила проверить все на себе?
«Он загнал в нее горлышко бутылки».
Значит, она боролась, билась... Жалкое оправдание себя самой.
16
Теперь она ходит на кладбище не только в воскресенье, но и в субботу, и в будние дни, когда оказывается, что нет работы и можно уйти с условием задержаться завтра.
Она его ищет. Но ни мужчина, ни ребенок в носочках в полосочку ей больше не встречаются. Нет ответа на вопрос, а что делать, если он встретится. Оторвет ведь руки-ноги и уже в горло вставит горлышко бутылки. Страха нет. Пусть даже так. Она носит с собой нож. Но под ним даже хлеб не режется, а крошится. Ей бы меч, как у Умы Турман. Чтоб снести ему голову вместе с мощной шеей. Чтоб она валялась на земле, хватала воздух ртом. Это тебе, сволочь, за папу и маму. Она так сильно переживает воображаемое, что ей даже становится легче, будто возмездие случилось на самом деле.
Но он ей не встречался. Она обводит линии профиля чернилами. Странно, но в таком виде она его как бы и не знает. Вот дура, думает, зачем обвела? Теперь, если он убьет ее, этот эскиз не сможет стать не то что доказательством зла, а даже просто наводкой.
Скоро она успокаивается. Это свойство многомиллионного города: раствориться и потеряться в нем – раз плюнуть. Нож без нужды лежит на дне сумочки. И на посетителей кладбища она смотрит уже почти без