– Оставь, – говорит Марина. – Я сама. У нее уже не тот размер. И носят сейчас другое.
Что такое она сказала: я сама? Откуда сама? Чем сама? Муж без работы. Он журналист. Газета накрылась медным тазом, потому что лихачила не по делу. Сколько раз она ему говорила:
«Все кончилось, дурак. К власти пришли спецслужбы, они не любят, когда их подначивают. Это как бы от их всесилия, а по сути – от комплекса неполноценности».
Кто ее слушал? Сейчас муж бегает, как сивка-бурка, чтоб схватить то там, то сям копеечку. «Подайте копеечку юродивому». Набегает в лучшем случае тысячи две рублей. Стыд!
Сын кончает школу, слава богу, что он – бог в математике, все решает щелчком, на него уже зарятся институты – только напиши заявление, ему не грозит армия. Господи, ну что стоит всем мальчишкам начать учиться так, чтобы не взяткой, а интеллектом победить эту чертову систему убийства и уничтожения людей? Сыну сейчас столько, сколько было Оле в тот страшный год.
Брат поседел за два дня. Она не верила, что так бывает. Его ей было жальче всего, она обожала Николая. Сейчас ему было бы пятьдесят. Если честно, то его смерть для нее была бо€льшим потрясением, чем трагедия девочки. Она была уверена, что Женя, жена брата, вела себя неправильно, она растеклась в горе, прости господи, как коровья лепешка. Молила о дочери, не оставив себе самой ни одного шанса выжить в беде. Ну, как так можно, как? Ну вот – выжила девочка, и теперь тетке с ее копейками предстоит покупать ей новую одежду. Она знает, это будет брешь в ее немощном бюджете. Она знает что почем. Но и брать с матери – не дело. Те денежки, оставшиеся от продажи-купли квартир, так осторожно тратит, что уже три года носит купленные на блошином рынке на станции Марк старорежимные вяленые сапоги и штопает их сама. Ей еще нет шестидесяти пяти, а с виду – все восемьдесят. От прежней красоты – только прямая спина. Руки распухшие, лицо – печеное яблоко. Стоя там, на переезде, Николай рассчитывал на нее, сестру. Хотя это неправда, он верил в смерть Олечки. Верил в смерть, как верят во спасение.
Марина позвала Алю.
– Ну, помогай соображать, что и где можно купить. Мои возможности ты представляешь.
Аля сказала, что, во-первых, она посмотрит, что есть у нее.
– Я аккуратно ношу вещи. Не затаскиваю их.
– Спасибо, Аля.
Медсестра смотрела на Марину побуждающе – ждет каких-то слов еще.
– Я это не забуду, – говорит Марина единственный ответ, который знает.
Аля вздохнула, глаз сверкнул насмешкой.
– Свои люди – сочтемся, – ответила она.
В словах было столько смыслов, что Марина подумала: Мне тридцать семь, ей двадцать два, но сколько вместили эти пятнадцать лет. Или, может, наоборот – смели с лица земли?»
В тот год, год дефолта для всех, а для них – беды с Олечкой, бабушка Анна Петровна собиралась замуж. Ей было пятьдесят восемь, она продолжала работать в полиграфическом техникуме. Учила молодежь искусству верстки и была абсолютно независимой и гордой. То, что из Загорска приходилось ездить на работу на электричке, с некоторых пор перестало забирать силы. В ее жизни появился Семен Моисеевич, у него была машина, он тоже работал в Москве, ему только пришлось поменять ради Анны собственное расписание. «Без проблем», – сказал он. Он был директор престижного ателье пошива, его бизнес шел гладко, уверенно. Это было старое-престарое ателье, где помнили талии родственниц Косыгина и длину брюк брежневских мужчин, а теперь их портными не гребовали новые русские, чьи животы и талии не всегда смотрелись в итальянском и французском, а вот в их, московском, было самое то.
Семен был вдовец, жил один. Анна была вдова, жила одна. Они оба любили МХАТ и «Современник», обожали Рязанова и книгой их юности был роман «Над пропастью во ржи». Теперь про наше время говорят – над пропастью во лжи. И хоть Анна Петровна абсолютно согласна с сутью искажения, все равно где-то щиплет в сердце. Как это в классике: «Испортил песню, дурак!»
Та, шестилетней давности жизнь кажется Анне Петровне какой-то сказкой, которую словами рассказали, а чтоб подарить книжку для чтения, для полного владения – так нет. Горе так тщательно вымело из ее жизни радость и надежду, что даже сожаления не осталось. Еще какое-то время Семен Моисеевич держал ее на близком расстоянии и возил в Москву вне своего расписания, а когда ей было надо, спасибо ему и низкий поклон. Но когда он, как у них было принято раньше, хотел у нее остаться, ее охватил сначала ужас, а потом непреодолимая тошнота. Будто весь ее организм встал на дыбы против возможности отношений наслаждения. Там, в больнице, лежит искромсанное дитя. Седой, как лунь, сын. А она, старуха, будет встанывать от оргазма?
Она так сказала «нет», что Семен Моисеевич как бы все понял. Но он не понял. Хуже того, он оскорбился и даже сказал что-то типа «...даже в Освенциме». С тем и ушел, а она тогда подумала, что Освенцим во всяком случае понятнее. Фашизм. Но здесь, сейчас, при знании того ужаса совершить ужас еще ужаснее... Смешно сказать, она его больше не видела. Такая оказалась слабая корневая система у МХАТа и «Современника», Рязанова и Сэлинджера вместе взятых. А вскоре умерла Женя, погиб сын. Собственно, его гибель пририсовала точку к уже, в сущности, умершему человеку.
Она продала квартиру в Загорске. Деньги как ветром сдуло, тогда-то Марина и стала хлопотать о переводе Оли в свою больничку. Налево-направо пришлось совать последние квартирные деньги. А через два года Анна Петровна продала и трехкомнатную квартиру сына, нашлась, как яичко ко Христову дню, эта сиреневая двушка. Сирень и кованое железо на окнах от современного разбоя не оставили шансов другим вариантам.
11
Аля принесла платьице на бретельках, лиф в обтяжку, а юбка – из косых клиньев, один на другом.
– Я переоценила свое изящество, – сказала она Марине. – А ей будет самое то.
Оля влезала в платье, как-то стесняясь, осторожно, ткань тонкая, эдакая шелковая марля. Платье на Оле сидело как влитое. Тут-то Марина и обнаружила, что у племянницы фигурка славненькая, тоненькая, но не тощая, и грудочки таким хорошим холмиком стоят, как кофейные чашечки донышком вверх. Вот голые руки, правда, подкачали. Плети с мослами локтей плюс крупные, как у матери, кисти, они для женщины большой и породистой, а не такой лепестковой. И ступни тоже большие, тридцать восьмой размер, не меньше, но без примерки обувь брать нельзя, может, и тридцать девятый.
В таком виде, и не в постели, а на стуле принимала Оля Валентина Петровича, психотерапевта, науськанного теткой на нужный, правильный разговор.
– Молодцом! – сказал он, глядя на девушку. – На пять с плюсом.
Оля покраснела, будто чуяла какую-то другую правду о себе. Съежилась, натянула на плечи лжепавловопосадский платок, который принесла бабушка на случай опасных летних ветров. Эту неговоримую правду о себе самой девушка и ждала весь разговор, пока врач воспевал ей могучую человеческую выживаемость и опять же особенную русскую крепость духа. Именно это Оля несет в себе, так сказать, изначально, а остальное возрастет от жизни, образование там, профессия, ремесло, что понравится. Валентин Петрович на ремесло приседал особенно, потому как в цене сейчас умелость и рукотворный труд. Но, конечно, и компьютер. Без него теперь ни тпру ни ну... Овладеть им просто. Он взял в руки крупную кисть Оли и выпрямил ее длинные пальцы.
– Самое то! – сказал он. – Овладеешь клавиатурой в два счета, во время окончания школы. Экстернат теперь принят абсолютно на равных. Самые разные дети так именно и получают аттестат. И бедные, и богатые, и умные, и недоумки. Весь срез современного общества. Знания у тебя восстановятся быстро, сама не заметишь, как вспомнишь и Куликовскую битву, и...
– Тысяча триста восьмидесятый год, – пробормотала Оля.
– Вот! – воскликнул Валентин Петрович. – А я вот уже забыл навсегда. А совсем по-честному – и никогда не помнил. Твои подружки уже небось все в замуже.
– Я знаю, – ответила Оля. – У них уже дети.
– Это большой плюс твоей жизни. Ты молода, красива и у тебя все впереди.
Оля смутилась. Она каждое утро трогала рубцы на своем животе, она видела в зеркале сдвинутый с места пупок, она щупала шов, который тянулся с низа живота в самое что ни на есть деликатное место. Тетка скороговоркой сообщила ей, что несчастье навсегда избавило ее от ежемесячных кровей, и она тогда ответила: