– Не финтю! – поправился Павлик.
– Вот! – торжествовала Милка. – Ты и споткнулся. Тебя наказал бог… Потому что ты наводишь тень на плетень. Правильно я цитирую народную мудрость? – спросила она Ларису.
Той стало жалко Павлика. Ей как раз очень хотелось, чтоб он выдал Милке что-нибудь эдакое и она бы заткнулась. И Лариса пошла ему на выручку.
– Надо свое дело делать хорошо, – сказала она. – И тогда все придет. Не ахти какая мысль, но по крайней мере честная и без претензий. И если есть у твоего отца интересная работа, то она в конце концов сама о себе заявит. Так?
– Не совсем, – ответил он. – Близко, но не совсем… Вернее, то, что вы говорите, – это безусловно… Но видите ли… Нельзя защищаться чужим благородством и чужой порядочностью. Нельзя писать о кодексе чести, а самому суетиться, суетиться, суетиться… Надо суметь жить так же, как говорим… Вот если сумеешь… То тогда уже больше ничего и не надо, да?
– Не надо? – вскипела Милка. – Не надо? Вот это номер! Говорить о кодексе и не заработать на нормальные джинсы? Человек живет один раз и должен жить хорошо одетый… Иначе ни про какой кодекс его слушать не станут… Плохо одетый человек неубедителен. Мы, во всяком случае, его слушать не будем.
– Вы – это павлины? Или попугаи? – спросил Павлик. – Это только у них оперение – первейшая доблесть… Слоны уже на другом уровне… Они все, извините, серые.
– А мы, извините, не слоны! – закричала Милка. – И вообще хватит! Все! Надоело! Учись хоть до посинения, никому твои декабристы не нужны… Никто никому не нужен!
И Милка выскочила из комнаты.
– Она так поступает, когда ей нечего сказать, – объяснила Лариса.
– Мы пойдем, – заспешил Павлик. – Мы еще посуду не помыли, так, Машка, или не так?
Они ушли по балкону, Лариса подумала, подумала и поставила ларь на место. Вряд ли они придут еще, да и Милка вряд ли пойдет к ним… А мальчик хороший. В общем-то Милка права. Он идеалист. Но это естественно. Тихий Северск, папа – учитель, в доме разговоры о кодексе декабристов. И никто не озабочен цветом пуговиц… Другие проблемы…
Она сама из строгой семьи, у них тоже о тряпках вслух говорить не принято. Это удивительно, если представить, что всю жизнь ее папа провел за рубежом. Он советник посольства. Но когда она приехала в Москву кончать школу и жила у тетки, у нее было форменное платье, юбка и две кофты. И все. Ей не позволялось брать в школу то, чего не могло быть у других. И этот железный аскетический принцип выдерживался в семье до конца, и до сих пор она, имея уже собственные возможности, помнит железное, вдолбленное ей в голову правило: а ты стань интересной в неинтересной одежде. Боже, сколько слез она пролила по этому поводу! Ненавидела отца с матерью, а потом все прошло… Конечно, родители ее – крайний случай. Но ведь нельзя же и так, как ее собственная дочь… Она, Лариса, сама виновата. Она идиотка. Было это в ней, было… Пусть дочь будет как куколка! И они в четыре пары рук со свекрами делали свое черное дело – куколку. Теперь же, оказывается, ни с какими кодексами не пробиться сквозь Милкино оперение. Может, все-таки это пройдет? А не пройдет?.. Вот бы ей, Ларисе, такого в сыновья… Чтоб он читал книги, задавал вопросы, она бы не могла на них ответить и вынуждена была читать, листать словари, узнавать. Она росла бы вместе с сыном… Фу, какая чушь! На нее всегда так размягчающе действуют идеалисты. Пора их, правда, вносить в Красную книгу. А ей жить с дочерью, которая вся плоть от плоти… Тимоша про нее говорит: «Как папа… Человек будущего…» Надо будет ему позвонить и сказать, что они уезжают сегодня. Пусть придет помахать ручкой.
Милка села на край ванны и пустила воду. Она себе не нравилась. Чего она прицепилась к этим штанам? Она ведь сразу видела, что они низкий ширпотреб, но когда он признался, что хочет быть учителем, она представила: этот мальчишка входит в их класс. Вот было бы у-лю-лю… И теперь ей хотелось сказать что-то такое, чтобы он узнал, почувствовал это будущее в его жизни у-лю-лю… В конце концов, не ими придумано, но мир состоит из идеалистов и материалистов, а не из слонов и попугаев. Он, видите ли, слон… Если уж настаивать на таком разделении, то лично для нее попугай предпочтительнее. Он быстрее, изящнее, эмоциональнее и как-никак говорит – что еще можно сказать в защиту попугая?
Бьющая в ванну вода была разноцветной от яркого кафеля, абсолютно попугайная вода. Но дело не в ней. Не в воде. Дело в том, что Милка считала: она должна понравиться этому мальчику, по всем законам природы. С самой весны она знает, что в нее непременно влюбится кто-то насмерть… Разных там поклонников у нее навалом – в кино сходить, потанцевать, по телефону потрепаться. Но уже несколько месяцев она чувствует: все это чепуха, и вот-вот что-то произойдет. Появится настоящий хороший человек, который станет сохнуть, мокнуть, который сможет убить, украсть ради нее. И это будет прекрасно и неуправляемо, и ее понесет, потащит в неизвестном направлении то, что известно всем как великая любовь. Она своих знакомых в возрасте до двадцати пяти лет (это предел) проверила на силу чувств и убедилась, что никто из них ради нее не то что украсть – перебежать не там улицу не захочет. Все идут по переходу, все платят в трамвае, все три раза в день питаются.
Она спросила у Тимоши: «Почему все мальчишки такие противные?» Тимоша ответил: «Потому что все твои знакомые – выпаренные в колбе дети… Единственные опытные экземпляры». Она приходила в школу и кричала: «Эй, вы! Из колбы! Давайте глотать микробы».
Однажды они собрались компанией и выпили вина. В шестом классе. Хохотали до падения на пол, а в общем ничего страшного не случилось. Никто не вылез из колбы. Недавно Милка устроила жуткое испытание одному потенциальному поклоннику. Она в его квартире села на подоконник и свесила ноги на улицу на пятнадцатом этаже. Ждала реакции. Произошло типичное окисление: он позвал маму. Та забилась в конвульсиях, позвонила Милкиным родителям, у бабушки случился обморок, а мальчик – эта колбяная вонючка – доказывал ей, какие были бы неприятности у его папы на работе, если б она свалилась. «Я могла бы убиться!» – сказала Милка. «Это твое личное дело», – ответил он ей. А до этого он поцеловал ее в лифте, и они ездили вверх-вниз, вверх-вниз, потому что им нравилось целоваться и ездить.
Милка закрутила воду и твердо решила: этот северский мальчик будет у нее ходить по проволоке сегодня же. Иначе грош ей цена. А то, что у нее для всех ее действий времени всего до поезда, так еще лучше. Это мобилизует. Милка представила: уходит сегодня вечером экспресс в Болгарию, а по шпалам, сбивая в кровь ноги, бежит этот идеалист, этот декабрист, этот слон, этот Павлик, этот будущий учитель, бежит, и все остальное, кроме того, что Милка уехала для него навсегда, не имеет значения. Может быть, он даже бросится под поезд. Тут же, на вокзале. Но она, ничего об этом не зная, будет стоять в коридоре вагона, и на нее будет приходить смотреть весь поезд. «Это та девушка, за которой бежал юноша?» А Тимоша напишет ей письмо: «Коза! Мы его похоронили. Было много цветов, но тебя никто не винит». Милка затормозила на этой своей мысли. Чего она напридумала – ее никто не винит? Пусть винят! «Коза! Мы его похоронили. Мать тебя проклинает». Так лучше. Ближе к жизни. Стоит с идеалистами пять минут пообщаться – и начинаешь сочиться чем-то сладким и приторным. Она отомстит ему за все. За попугая. За крабов. И за это письмо, которое Тимоша мог бы написать, если б Милка его вовремя не остановила.
Она вернулась к себе в комнату и открыла шкаф.
– Правильно! – сказала Лариса. – Собирай вещи. Только не бери лишнего…
Милка не слушала мать. Она трогала плечики, на которых висели ее бесчисленные платья, и решала наиважнейшую научную проблему: какое убивает наповал? Какое из них самое то, в чем она начнет и завершит формирование, превращение мальчика-идеалиста в мальчика, бегущего по волнам, то есть по шпалам? Она сняла японское мини, не платье вовсе, а кусочек цветной тряпочки, за которое бабушка отвалила в валютном магазине кучу денег. Милка надела его один раз, на день рождения подруги, и испортила той праздник. Все на нее пялились, даже подругин папа, а подруга потом плакала, чем очень и очень порадовала Милку. Пусть неудачник плачет!
Машка вымыла посуду, вытерла руки бумажным полотенцем, вышла из кухни и проверила, что делает Павлик. Брат сидел на диване и читал какую-то книгу. Машка напрягла волю и уставилась на него испытующе – без результата. Павлик глаз не поднял. Это и требовалось доказать.
Когда он чем-то увлечен, то всем остальным, живущим на земле, можно делать что угодно. Для гарантии Машка слегка крякнула, но и тут Павлик остался безучастным. Тогда она осторожно закрыла дверь в комнату и нырнула в кладовку. Там она встала коленками на пол и прильнула к той самой двери, в которую совсем недавно стучала кулаком. Теперь же она сидела тихо, как мышь. В той квартире происходила какая-