Лариса пошла искать дочь, обнаружила проход на балконе, постучала в стекло – не слышно, шагнула дальше, на доносящийся смех, и все увидела: вспоротые банки, суп и пепси, разлитую по бокалам.

– Мама, знакомься! – закричала Милка. – Эти люди из Северска. Мы проголодались!

– Приятного аппетита! – сказала Лариса. Она хотела было уйти, но остановилась и посмотрела на непочатые крабы. – Пусть ваша мама потом отварит рис и положит туда крабы. Разотрет и с майонезом…

– Вы возьмите, – засмущался Павлик. – Мы их не будем вообще…

– Будете! – возмутилась Милка. – Рис с майонезом – и салат! Крабный!

Лариса возвращалась и вспоминала: «Северск, Северск… Что-то с ним связано? Нет, вроде ничего…» Более сильная эмоция от вида хлебающей суп дочери увела мысли от Северска, она подумала, что надо было иметь хотя бы двоих детей… Но и она у своих родителей одна, и Коля один, такие все теперь женщины – деловые, загруженные дамы. Один ребенок – просто акт приличия, не больше. Но тут же подумала: не то! Она родила бы и второго, не было у нее преграждающих, идущих вопреки этому целей… Просто она до сих пор не уверена, что их семья навсегда. Есть в ней какая-то то ли недостроенность, то ли недоговоренность, все будто бы и хорошо, но в любой момент может стать иначе. И она этому не удивится… А Северск, оказывается, вот что… Коля плавал туда на байдарке незадолго до их знакомства. Если он делал что-то не так, его папа, ее свекор, говорил всегда:

– Только не устраивай нам Северск, понял?

– Ш-ш-ш, – успокаивала его свекровь.

Но то было давно, давно, давно… Эти дети из Северска. Милка кормит их икрой, приготовленной для болгарских друзей. Лариса вытащила из холодильника коробку конфет для тех же друзей и перепрятала ее в другое место.

– Посуду! – велел Павлик Машке.

– Потом! – ответила она.

– Сразу! – сказал он.

– А что с ней станется, если постоит?

– Ничего! – махнула рукой Милка. – Постоит как миленькая. Пошли слушать музыку. У тебя есть «Би Джиз»? «Смоки»?

– Я даже не знаю, что это такое, – пожал плечами Павлик.

– Не знаешь? – закричала Милка. – Не знаешь?

– Давай договоримся сразу, – мирно предложил Павлик. – Я этим не горю и не понимаю.

Милка глубоко вздохнула, чтоб не сказать все, что ей хотелось сказать по этому поводу. Она еще продолжала любить примитивных провинциалов самой жалостливой любовью из всех возможных любовей на земле, и то состояние превосходства, которое росло и росло в ней, диктовало не грубый крик и насмешку, а королевскую снисходительность и участие в судьбах народов неразвитых, темных и слабых.

– Идемте, дети мои! – сказала она со всей нечеловеческой мягкостью.

Она поставила их перед японской системой, уверенная: если уж не искусство, то техника взорвет этого бедно-примитивно воспитанного мальчика. Кто же ходит в таких невообразимо широких штанах? Если бы хоть один из их школы пришел в подобных собирать макулатуру, его бы изъязвили так, что родителям не хватило бы зарплаты вылечить его, бедолагу. Похожий случай у них уже был. Мальчик загремел в больницу. К ним в класс приходил господинчик и поповским голосом учил их быть добрыми. Оказалось, врач-психиатр. Они чуть не лопнули от смеха… Ведь стоило купить парню нормальные джинсы – и он выздоровел. При чем здесь доброта? Джинсы или есть, или их нет.

– Ну? – спросила Павлика Милка, поставив его перед системой. – Этим ты тоже не горишь?

– Горит! Горит! – запричитала Машка, каким-то непостижимым чувством сообразившая, что надо бы ее Павлику восхититься всеми этими роскошными машинами. Машка даже подумала: полагается повосхищаться чем-нибудь у Милки… Хотя бы из вежливости. Они все-таки в гостях.

Система была что надо, и Павлик это оценил. Они сидели в мягких, круглых, как шары, креслах и все испытывали разное. Машка – щенячий восторг от всего, что ее окружало, Павлик – смущение и подавленность всем, что его окружало, а Милка – неудовлетворение, ибо сияние Машки хоть и приятно, но не главное. Главным был этот непонятный мальчик, который, как оказалось, принес к ней в комнату ту самую, открытую ею банку с крабами. Принес и поставил на стол, будто про рис и майонез ему ничего сказано не было.

– Или возьми обратно, или я выброшу в мусоропровод, – заявила она ему.

– Это твое дело, – ответил Павлик.

Ерунда все это – крабы, икра… Конечно, дефицит и все такое прочее, но у них в семье принято и к дефициту относиться как к вещам простым и распространенным. «Не делать культа!» А этот делает культ из жестяной банки. Она брезгливо взяла ее за отогнутую крышечку и понесла на кухню. Там она как можно громче стукнула дверцей мусоропровода, вернулась, села в кресло и посмотрела на своих гостей. Они молчали.

– Они бы все равно пропали. Жара. Открытые… – дала Милка несвойственное для себя самой разъяснение.

– Это было глупо, – сказал Павлик.

– Не надо делать из еды культа, – небрежно бросила Милка, чтобы оставить все-таки за собой последнее слово. На самом же деле ей уже хотелось уйти от этих проклятых крабов подальше…

– А что такое культ, по-твоему? – засмеялся Павлик. – Объясни!

– Культ? – Милка брезгливо сморщилась. – Культ личности. Культ тела… Культ еды…

– И прочие культяпки, – перебил ее Павлик. – Скажи лучше, что близко отсюда, чтоб посмотреть…

– Тебе, конечно, нужны музеи, – ответила Милка. – У тебя, конечно, культ музеев…

– Хватит, а? – миролюбиво сказал Павлик. – Я серый, темный, убогий… Так что же ближе?

Милка задумалась. Дело в том, что она уже побывала в Лувре и Дрезденской галерее. В Лувре – ей тогда было семь лет – она очень куда-то захотела. Бабушка сводила ее куда надо, а возвращаться в залы Милка не пожелала. Уперлась, закапризничала. И из-за нее бабушка так и не видела Мону Лизу.

Это была веселая домашняя история о том, как бабушка из-за Милки не приобщилась к вечному искусству. Историю рассказывали тысячу раз, она обросла никогда не существовавшими подробностями. Беспроигрышная гостевая байка для любого застолья. Папа привез бабушке роскошную репродукцию Моны Лизы, и она повесила ее на самое видное место. Когда Милка приходит к ним в гости и встречается глазами с Моной, ей почему-то становится не по себе. Она считает эту картину гениальной, хотя о своих ощущениях никогда и никому не говорит. Она считает картину гениальной потому, что есть у нее, Милки, полная уверенность: Мона – живая женщина. Этому нет рационального объяснения, но вот приходит она к бабушке, и они с Моной смотрят друг на друга, глаза в глаза, и Мона смеется над ней, Милкой. Фигушки – доброжелательно! Она смеется над ней с сарказмом, с веками отстоянной иронией. Она говорит ей: «Эх ты, девчонка!» И Милка отвечает ей: «Уродина!» Просто умирает от насмешки Мона, и уголки ее тонких губ изгибаются в невообразимо презрительную гримасу. «Ты маленькая злая обезьяна!» – дразнит она Милку. «А ты безобразная старуха!» – парирует Милка. «Неужели?» – хохочет Мона. «Сколько ты заплатила художнику, чтоб он тебя намалевал? Ведь смотреть на тебя можно только за большие деньги». – «Ну не смотри, дорогая, я ведь ничего тебе не заплачу…» – «Я и не смотрю… Это ты пялишься…» – «А мне интересно… Хочешь, погадаю? Ты выйдешь за старика, и он будет пить твою кровь…» – «Какая дура! Судишь по себе?» – «По тебе, гадкая девчонка». – «Заткнись, страшилище!»

Так они препираются, а бабушка украшает историю о Лувре фактом преклонения Милки перед великим Леонардо. «Приходит, стоит и смотрит, стоит и смотрит…» Знала бы она, как подчас площадно переругиваются эти двое – московская девчонка и таинственная флорентийка.

Других впечатлений от картин великих мастеров у Милки не было, а в Третьяковку, Эрмитаж и Пушкинский музей она просто не ходила.

Конечно, хорошо бы сейчас запустить эту историю о Лувре, вот бы Машка похохотала! Но этот мальчик… Она таких терпеть не может. И, видимо, не зря…

– А собственно… Что ты хочешь? – лениво спросила она. – Какие у тебя интересы?

– История, – выдохнула Машка. – История… Он помогает папе писать работу.

– Он ученый? – удивилась Милка.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату