чемоданы.
– Разве у вас поезд сегодня? – спросила Милка. – Не завтра?
– Через два часа, – ответила Катя.
Милка смотрела на Павлика. Как, наклонившись к замку чемодана, он прижимает крышку коленом и при этом не обращает на нее никакого внимания. Каждый его защелк вызывал у нее странное чувство освобождения и потери. Ведь хорошо же, если они уедут, эти нелепые северские люди – женщина с кошмарными белыми пуговицами на желтом, ядовито-склочная малявка, из-за которой весь скандал, этот малахольный Павлик. Гибрид учителя с декабристами. Пусть себе катятся! Не нужен он ей, не нужен! Милке хотелось бы даже громко фыркнуть что-нибудь эдакое: «Привет отъезжающим половцам и печенегам!» Чтоб окончательно и бесповоротно определить несоответствие этих людей времени. Времени телевизора и миксера! Она даже сделала вдох для произнесения заключительного хамства, когда вдруг осознала, что говорит совсем другое:
– Не уезжайте! Я прошу вас…
Последние слова она уже пролепетала, и, видимо, лепет дошел до Павлика, он выпрямился.
– Знаешь, ты можешь стать очень плохим человеком. Я должен тебе это сказать!
– Это не ваше дело! – крикнула Катя. И поправилась: – Не твое!
И снова с Милкой произошло несусветное. Что ей полагалось сделать? Сказать, будто в наше время нет понятия «хороший – плохой», будто эти категории «отсохли», как говорит папа. Другое важно – ценность. Плохой человек может быть ценным работником. Хороший может цены не иметь. Чего ты стоишь – вот главное. В деле. В жизни. Что ты умеешь. Чего не умеешь. А хороший – плохой – это рудимент от другой эпохи. Эпохи духовной культуры. А мы – слава богу! – живем в эпоху материальной. И папа любит в таких случаях для усиления аргументации включить вентиляцию, нажать на кнопку магнитофона. «Смотри, дщерь, что есть наша эпоха и наша культура. Она о-ся-за-е-ма: придумать и сделать ее могли только люди, не отягощенные эфемерным и неосязаемым». Но вопреки всему этому, вопреки такой здравой оптимистической логике Милка сказала вот что:
– Я хорошая. Я докажу тебе. Я поеду с тобой в Северск. Хочешь, навсегда? Как эти идиотки декабристки…
– Ой! – выдохнула Машка, у которой глаза просто лопались от напряжения, будто последние пять минут она смотрела на что-то горячее-горячее…
Ничего не сказала Катя, она только закрыла рот ладонью, словно боялась, что слова, неизвестно какие, выйдут из нее сами, без ее воли.
И тут забарабанили в стекло. Это Тимоша косточкой согнутого пальца стучал им в окошко с балкона.
– Тимоша! – закричала Милка. – Тимоша, заходи!
– Иди домой, коза! – ответил Тимоша. – Я хочу с тобой попрощаться. А у тебя еще чемодан не собран. Определенно, мать положит тебе что-нибудь не то.
Тимоша при этом делал в сторону остальных извинительно-приветственные поклоны. Мол, здрасте, но и извините, что я так вот, пальчиком врываюсь…
– Тимоша! – воскликнула Милка. – Я тут сказала одну вещь… Видишь, они все потеряли лицо… Я вот что сказала. Я поеду с тобой в Северск. Понял? – спросила она Павлика.
А Павлик был потрясен. Он всего ожидал от этой девчонки. Она могла разбить чужую хрустальную вазу – ей это ничего не стоило, она могла сделать гадость его маме – выкрикнула же она своей «ненавижу». Она могла ударить Машку, подошла бы и ударила. Но сказать такое? Павлик почувствовал, как он покраснел.
– Но ты же не сегодня поедешь, – возразил Тимоша. – Для начала… надо съездить в Болгарию.
Павлик вдруг остро осознал: незнание, что сказать и что сделать, стало больше его самого. Ничего не годилось в помощь. Нелепая девчонка будто назло создавала нелепую ситуацию, и он в нее погружался, как в мазут, как в клей, без надежды на спасение.
– Ты хочешь, чтобы я поехала с вами?
– Нет! – сказали они страстно и единодушно все втроем.
И Милка с удивлением посмотрела на Катю. Чего эта влезает? С пуговицами.
– Нет? – переспросила Милка.
– Нет! – ответил Павлик.
– Видишь, коза, – вмешался Тимоша. – Возникли трудности. Есть смысл все-таки вернуться домой…
– Видишь, Павлик, у нее совсем нет гордости, – важно подвела итог Машка.
Милка сделала то самое движение, которого давно ожидал Павлик, и он шагнул вперед, чтоб ничего не случилось, и они оказались так близко друг от друга, что Павлик увидел левый замутненный глазок у ящерицы. Правый сверкал, а левый был тускл, и это несоответствие делало мертвую заколку живой и очеловеченной. А еще он увидел глубокие смуглые впадины под Милкиными ключицами… Но самым удивительным было бьющееся Милкино сердце, которое Павлик тоже увидел. Просто дорогое импортное платье, не ставившее перед собой задачу что-то там скрыть, не сумело скрыть и этого. Павлик заметил, как слева быстро-быстро подымается и опускается красивая японская материя, и просто не могло быть сомнений, что у этой плохой девочки сердце объективно существовало и билось, как и у хороших.
– Ладно, – сказал Павлик. – Ладно. – Он забыл, что шел ей навстречу, чтоб ловить ее за руку!
А Милка взяла и положила ему голову на грудь, положила и заплакала.
– Да что же это такое?! – взмолилась Катя. – Да сделай же что-нибудь! – Это она уже Тимоше.
Машка вскинула брови на это «сделай». Почему их вежливая мама обращается так к человеку, которого видит первый раз, а человек не удивляется, идет через порог и берет Милку за плечо, и она уводится, человек же поворачивает к матери лицо и говорит:
– Спускайтесь быстро к машине, я сейчас! Возьми себя в руки, Катерина!
«Откуда он ее знает?» – морщила лоб Машка, а мама уже сунула ей в руки сумки, сетки и закричала Павлику:
– Чего застыл! Бери чемоданы, внизу машина!
– Какая машина? – спросил Павлик, ощущая на рубашке след Милкиной слезы и испытывая при этом какую-то глупую радость.
– На колесах! – не выдержала Катя, а он не мог понять, почему она так кричит и так на него смотрит, будто он сделал что-то гадкое, непростительное.
– Надо же сказать им «до свидания», – робко напомнил Павлик.
– Не надо! – Катя схватила самый тяжелый чемодан.
– Но почему? – сердился Павлик. – Почему?
– Поверь, что не надо! Поверь, не спрашивая… Ну, поверь единственный раз… – У Кати тряслись руки, и пятно было ужасно, и смотрела она на Павлика так, как не смотрела никогда, – умоляюще и в то же время отстраненно. Будто они сейчас расстанутся навсегда и с этим уже ничего нельзя поделать. И потому, что он ни разу не видел мать такой, и потому, что сам он сейчас чувствовал себя растерянным и слабым, он сказал:
– Хорошо. Пошли.
Катя метнулась к балкону и с ожесточением повернула все три закрывающие дверь ручки. С визгом проехала по карнизу штора, в комнате стало сумрачно, печально и тихо. Просто вообразить невозможно, что кто-то здесь недавно кричал и плакал.
Тимоша привел Милку в ее комнату.
– Сними ты это платье! – сказал он ей. – Ей-богу, оно тебе не идет!
Милка покорно, шмыгая носом, пошла в ванную и начала стаскивать узкое платьице… Она ощущала себя настолько опустошенной, что ей можно было давать любые указания. Но в то же время опустошение казалось сладким и освобождающим. Будто сама по себе возгорелась рухлядь, которую только по лености не сожгли раньше, а теперь она исчезла, и все тому рады. Как хорошо! Сейчас она переоденется и пойдет к ним. Она их проводит, ведь смешно задерживать – у них путевки. Но они обязательно на обратной дороге заедут. Значит, главная задача вернуться к этому времени из Болгарии.
Так она думала, освобождаясь от платья, как от засохшей и отмершей кожи, но оно не снималось, цеплялось, потому что «молнию» она расстегнуть забыла…