«Так, может, даст бог, помрет?» – «Та шо вы такое говорите, женщина?» – «Так ей уже, наверное, есть шестьдесят, может, хватит? Надо же дать место молодым!»
– Это не евреи, – возмутились в другом доме. – Мы так не можем.
Еще как можете, господа! Вы от нас приехали. Вы ж на подошвах что принесли? Вот именно...
– Их будут судить, – сказал мне мой приятель, – этих квартирных дел мастеров. Стоят пустые дома, но кто ж возьмет такую цену? А коммуналочка – она ничего не стоит...
Боюсь, в очень дорогую цену обойдутся Израилю коммуналки. Это ведь как тиф, всюду одинаковые последствия. И не идиоты они, чтобы этого не понимать. Почему и проходит это скорее тайно, чем открыто. В газетах об этой пересадке социалистической почки ни слова. Мне чуть глаза не выцарапала одна милая девушка, когда я ей об этом рассказала. Она так на меня закричала, что я подумала, а не приснилась ли мне комнатка, на пол которой мы поставили свечу, не приснились ли мне израильтяне-одесситы, выясняющие, не эфиопы ли мы. Не приснилась ли та электрическая лампочка, стоимость которой с ненавистью будут делить? Ах, дорогие мои! Бойтесь этой уверенности, что у вас не может быть плохого. Бойтесь собственного гнева, будто на вас наговаривают. Это нами проходимое, мы в этом жили... Впрочем, и живем пока.
Как это ни странно, но в этой недолгой поездке впечатлений у меня больше деревенских, чем городских. И это несмотря на то, что жила я недалеко от знаменитого на весь мир Вейцмановского научного центра. Гуляла возле него, пялилась... Но, скажите, удивила ли я бы кого-нибудь, поведав о хорошей жизни израильских ученых?
Из моего провинциального детства.
– Ну, скажи, скажи, ты у нас умная, почему это евреи не работают в шахте и колхозе?
Это даже не антисемитизм. Это какой-то больной вопрос жизни. Это как тайна чесотки. Шахта от школы – в трех шагах, колхоз – в трех километрах. Глинистая дорога на кладбище утрамбована шахтными грузовиками до полной каменности и даже отсвечивает мрамором. Она не остывает ни на день, не успевает осклизиться. Шахта дает уголь и трупы с завидным ритмом. Колхоз трупы не дает. Он тихо живет в балке. Тоже глиняной. В старшие классы к нам приходят оттуда девочки, и мы их не любим. Это девочки в чунях- галошах, плюшевых жакетках и платках вокруг шеи. От них пахнет коровником, и они плохо говорят по- русски – ха! Мы – горожанки говенные, из этой же глины, но мечтаем о театральном институте, в крайнем случае архитектурном. А девочки из колхоза мечтают о паспорте.
– Вот скажи, скажи, ты умная, почему евреев нету в шахте и колхозе?
А их там и нету! И вопрос зависает в невесомости на десятки лет.
Теперь, уйдя далеко-далеко от той девочки, которой задавали вопросы на засыпку, я думаю о другом – об этом нашем уникальном свойстве разделить плохое поровну. «Господи, не пошли другому беды, что настигла меня», – это не русская молитва. Мы замираем в бездействии над невскопанной грядкой и недоенной коровой от одной мысли: вдруг кто-то в этот момент вкушает кофе на пуфике? Вспомните это беспрецедентное «а ты встань на мое место» продавщицы ученому, хотя никакими силами продавщицу из магазина не выковыряешь. Но она видит перед собой пуфик. Она его зрит.
Не важно, что делали и делают евреи. Важно, что в шахте и колхозе их не было. Значит, хитрованы они, значит, у них круговая порука, и вообще у них руки не оттуда растут.
Две позиции – хитрованы и круговая порука – я готова даже признать. Что есть, то есть. Но вот насчет растущих не оттуда рук...
Если бы вы видели их колхозы (для понятности так назовем кибуцы), то вы бы, простые читатели, заткнулись. Но мне даже не этого хочется, я сама читатель, и я люблю это племя. Мне хочется, чтоб заткнулась идеология – всякая и навсегда. Дело в том, что евреям предъявляется масштабный иск как по революции, так и по коллективизации. Они, мол, все это заварили. Об этом читать-то противно, не то что писать. Но вот допустим. Допустим. Коллективизацию действительно придумали бронштейны и рабиновичи. Именно они изнасиловали нашу деревню, оплодотворили ее негодным семенем, в результате чего родился монстр. Потому как несоединимая природа. Потому как конь и трепетная лань. (Почему только лань спокойно ложится подо всех? Но это антр ну.)
Когда у меня спрашивают, на что похож кибуц, я отвечаю без запинки: «На санаторий кремлевского Четвертого главного управления». Видимо, от скудости примеров для сравнений. Такая же чистота. Такие же стриженые газоны и разнофигурные кустарники. Сады камней. Увитая плющом (?) библиотека. На подоконнике небрежно раскрыта книга. Тургенев, «Записки охотника». «Бурмистр». Крест, святая икона!
Давно ли вы читали «Бурмистра»?
Я перечла, уже возвратясь. Что называется, для сюжета. Где-то там, на далеком берегу, лежит открытым Тургенев, я в Москве достаю его с полки, дую на корешок, ах ты, боже мой, как заметно, что давненько не брался в руки синий томик...
Со школьных лет от «Записок охотника» у меня ощущение какого-то обмана. С чего это именно «Записки» принято называть в числе лучших из лучших сочинений классики? Одно ведь из самых занудных. Вот «Дворянское гнездо», узнанное лет в двенадцать, потрясло же! На «Вешние воды» обратила мое внимание мама лет эдак в четырнадцать. И тоже замерло сердце. А «Записки охотника» сердца не трогали. Распелся барин от умиления. Над чем, господи? Возмущало какое-то сознательное непонимание чего-то важного, что понять было должно. Непременно должно.
Ответы на детские вопросы или не приходят никогда, или приходят слишком поздно, чтоб знание еще имело смысл.
Итак, «Бурмистр». Удивительным оказалось мое чтение после поездки в Израиль. Сочинения о российской деревне, написанные в 1847 году в Зальцбрунне, что в Силезии.
Барин с душистыми усами и чистейшими манжетами скорбно написал, что самый лютый враг русского мужика – другой русский мужик, волею судеб ли, конституцией ли поставленный выше первого. Именно он – той же крови, той же земли – и загубит тебя, и сгноит, и втопчет. Страдал по этому поводу Иван Сергеевич. Так страдал. Что же это мы за люди-нелюди такие, думал, – если к самим себе так, как к врагу лютому?
Но кто же читает у нас в «Записках» это? Что-нибудь умилительное, трогательное, что вскармливало бы легенду о великости народа, о его необыкновенности, которые – если не проявляются, то исключительно по причине внешней, чужой помехи.
– Сам-то ты, о-го-го какой, голубчик! Это тебе евреи ноги спутали!
– Сам-то ты, о-го-го чего хочешь и можешь, это кавказцы тебе поперек стали!
Сам-то ты, сам-то ты...
Да опомнитесь, братушки, опомнитесь!
Про нас умные еще в 1847 году все поняли, а мы все про величие? Ну неловко же.
А евреи, как выяснилось, прекрасно работают в колхозе.
В каждом их доме канализация – иначе не поставят дом, горячая вода, в гараже «Форды», «Опели», «Мерседесы», хочешь куда-то ехать – напиши заявку и езжай с богом. Таким вот образом племянник свозил нас на Мертвое море. По великолепной дороге по пустыне Негев едешь с ощущением нереальности. У них пустыня плодоносит. Вот захотят они плодов в этом месте – и через какое-то время здесь будет урожай. Кроши в руках камень пустыни, нюхай его, пробуй на язык – не понять. И, как нарочно, чтоб окончательно сбить с толку, вырастает на горизонте бедуинское поселение. Ни единой веточки. Трепещут на ветру тряпичные хижины, не поворачивая груженой головы, идут по пустыне бедуинки. Если бы Лот был женат на бедуинке... О!!! Она, конечно же, никогда бы не повернула голову. Да гори оно все синим пламенем, сказала бы она, как это я повернусь с тяжестью? И она бы шла себе и шла. А Лот, дурачок, имел в женах еврейку. И чтоб еврейка не полюбопытничала? Так и стоит до сих пор на горе каменная фигура истинной женщины, которой интересно, и что позади, и что впереди, и что в середине.
Мне даже кажется, что Тургенева в кибуцной библиотеке читала ее какая-то пра-прапра. Эта русская еврейка, вскормленная нашей литературой, пришла и замерла над «Бурмистром». Господи, – сказала она. Пошли им – русским русским – для начала мир и лад между собой. Мы же теперь уехали. Мы теперь далеко. Ну что им стоит перестать ненавидеть и для начала хотя бы все помыть? Лестницы, улицы, стены. Для начала – помойте! Помойтесь! Помолитесь!
Место действия: Россия – Зальцбрунн – Израиль.
Время действия: 1847–1992.
Все это время-пространство сконцентрировалось в точке моего сердца и болит, болит...