расцвела: я, говорит, могу человека убедить, тем более, если хорошо выгляжу и губы мазну. Это у тебя я (это она Дмитрию Федоровичу) Дуня с мыльной фабрики, другие же способны оценить. И на другой день ждала, что с минуты на минуту Дуська-баламут явится, и она его непременно по щекам, по щекам нахлещет… Ладони у нее прямо чесались.
– Ну, я тебе! Ну, я тебе!
Дуська же все не шел. Но зато прошла мимо по улице Устя, дальняя родственница, с которой Нюра не родычалась, потому как Устя была самая большая сплетница во всей их Щербиновке. Устя могла такого наговорить, что никаким мылом не отмоешься, да что мылом? Каустическая сода Устины сплетни не могла бы вытравить. Такой ядовитый был язык у Усти.
– У тебя, Нюрка, – сказала Устя с презрением, – вся родня – одни тюремщики. И те, которые сидят, и те, которые сажают. От вас теперь надо, как от чумы. Подальше. Ненароком прилипнет.
И пошла такая гордая, а Лизонькину деревянную колясочку обошла, как заразную.
– Ты что своим языком мелешь? – закричала ей вслед Нюра.
– Ага! Мелю! – обрадовалась издали Устя. – Весь ваш гадюшник посажали, весь! С гадалкой вместе!
Нюра почувствовала, как у нее натягивается на лице кожа. Да как-то так, на одну сторону, вроде как потянуло нос к левому уху, и он к нему даже, считай, приблизился.
Нюра схватилась за лицо, а тут ее Лизонька увидела, да как закричит не своим голосом! Тут только Нюра сообразила, что у нее с лицом что-то страшное. Три недели к себе никого не подпускала. Дмитрий разговаривал с ней через накрытую на лицо косынку. Странно было видеть, как западала от Нюриных редких слов на рот легкая материя и как шевелилась она от дыхания. У Дмитрия просто сердце заходилось от жалости. Он даже поцеловал Нюру через платочек, а Нюра на это так заплакала, так заплакала.
Через три недели вышла из темной комнаты седая старуха с серым, уже стоящим на положенном месте лицом, только уголок рта чуть-чуть остался влево. Отчего стало казаться, что Нюра если не плачет, то собирается это сделать. Потом со временем это стало всех раздражать: ну чего ты, чего?
Только у мертвой Нюры через тридцать с лишним лет лицо стало правильным, и все тогда спохватились и сказали: «Смотрите, какая она красивая в гробу. Как в молодости».
Больше всего этому удивилась внучка Лиза, которая приехала на похороны. Она бабушку некосоротой не знала, а тут лежала такая аккуратненькая лицом старушка. Даже получалось – чужая, что Лизе облегчило прощание. Не моя бабуля! Но то было портом, потом…
А тогда вышедшая из темноты комнаты Нюра ничего никому не сказала, а стала вязать теплые вещи в допр, собирать продукты… Несла это все по улице, ни влево, ни вправо головы не повернув.
– Нету их, нету! – сказали ей. – Выслали.
– Ну чего ты, чего? – кричал ей уже Дмитрий, потому что испугался, как бы у Нюры снова не изменилось лицо. – Что теперь сделаешь?
То ли ему показалось, то ли Нюра на самом деле замычала, как соседская немая Сонька, но на том мычании, в общем, все и завершилось. И можно сказать, что завершилось благополучно. Могли ведь и их всех взять? Могли. Уже брали семьями. А не взяли. И даже наказания никакого им не последовало. Из квартиры не выселили, с работы Дмитрия не выгнали, а все могло быть! Столько всего началось, так что там судьба одного Дуськи и его сестер с матерью? Ну, мать, конечно, старая, а он молодой, выживет, переживет, еще в гости приедет.
Нюра не знала того, что знал Дмитрий. Уханев в допре избил Дуську до потери сознания, будто бы даже сапогами. Дмитрий, узнав это, – как хотите о нем думайте – испытал невероятное облегчение, даже радость. Значит, видел он в кровавом месиве своей мары не Колюню – Дуську. Поди разбери, оба рыжие, оба рослые. Человек в будущее заглянуть может, объяснял себе Дмитрий, но в точности не все в нем разглядишь. Это ведь взгляд не
От неясности мысли по этому вопросу вернулась та ясность, которая родилась в «кукушке». Надо скорей, скорей отправить Колюню куда-нибудь подальше от Уханева, от этой неудачной родни, в конце концов, от них с матерью. Ничего больше они ему дать в жизни не могут. Ничего! Купили Колюне пальто-москвичку, кубанку цигейковую и сапоги хорошей кожи с яловыми головками.
– Езжай, сынок!
Правда, тут же случилась неприятность. Колюня обменял сапоги на скрипку. Если учесть, что играть он не умел, то это был еще тот обмен. Но Колюня
сказал, что хоть босиком, хоть голый, но он выучится играть на скрипке, а сапоги, купленные ему, – это уже личная собственность, которая разрешена конституцией, а значит, он вправе одну личную собственность менять на другую, и никто ему не указ.
Теперь сапоги с замечательными головками носил паренек из шахтоуправления и, как назло, все время попадался Дмитрию Федоровичу на глаза. Следил за сапогами парень плохо и снашивал их некрасиво, набок, так что месяца через четыре, когда у сапог вида не стало, Дмитрий Федорович философски подумал: а может, скрипка долговечней? Ясно, вряд ли Колюня научится играть, слух у него, конечно, богатый, но и скрипка – инструмент тонкий, тут надо с детства. Колюня скорей всего зарвался в этой своей мечте. Мечту ведь тоже надо выбирать с умом.
Надо сказать, что Дмитрий Федорович, пока росли дети и он, как отцу положено, воспитывал их словами – что хорошо и плохо, внутренне (Боже, об этом никто не знал) был – как бы это сказать? –