шестьдесят пять, а выглядела она куда лучше Нюры. А Нюре же сколько? И тут сообразилось, что у Нюры в этом году юбилей. В декабре ей шестьдесят стукнет.
Так захотелось сделать женщине что-нибудь приятное, но что?
Написал Ниночке и Леле. Не забудьте, мол, девочки, про дату. Как-никак – круглая.
Сам же пошел к зубному технику Арону Моисеевичу выяснить, сколько могут теперь стоить передние зубы из простого материала, поскольку другим клиент не располагает.
Ниночка ответила просто. Приезжайте, дорогие, ко мне. Отметим шестидесятилетие у нас. Посмотрите, как живем. Соберемся всей семьей, пусть и Леля со своим мурлом приедет. В конце концов – она сестра, а на мужа ее смотреть нечего, у нее самой до войны был не подарок. И Розу пусть возьмут с собой непременно. Старик прочел письмо и прежде всего очень удивился: а как же иначе, без Розы? Без нее вопрос и стоять не может. Она теперь ихняя, можно сказать, окончательно, раз Лизонька уехала.
Хорошие получились именины. Эдик оказался замечательным человеком, все шутил на тему, что самое слабое место в организме человека – самое твердое. Зубы. А, извиняюсь, то, что мягкое, сносу тому нет. Улавливаете, что имею в виду? Это все от Нюриного беззубого, рта шло, потому что Нюра категорически отказалась вставлять зубы у Арона Моисеевича, тем более, делать присос. Нет, и все! А кому не нравится – пусть не смотрит.
Василий Кузьмич на том рождении крепко выпил и замолчал на всех. Леля нервничала – не знала темы его мыслей. Радостно объединились все на разговоре о другом юбилее – семидесятилетии Иосифа Виссарионовича Сталина, которое готовилось на всю ширь и мощь. Хотели даже выпить вперед, но Нюра твердо сказала – вперед не рекомендуется. Назад можно, а вперед нет. Предрассудки, сказал Василий Кузьмич, но не настаивал. Такое дело, что лучше перебдеть во имя Такого Человека. Но все как-то подтянулись за столом, Леля вся заискрилась и произнесла речь о том, какие они все ничтожества, и радости их ничтожные, и юбилеи, и шутки их, и все, все, все по сравнению с Ним, который больше, чем отец и мать вместе взятые, больше, чем вся любовь, одним словом, больше всего самого большого. Светоч! Гений! Титан! Всенародное их счастье! Повело ее неизвестно куда, встала, рука с рюмкой дрожит, в глазах слезы, голос пошел на фистулу. Василий обнял ее за талию: «Успокойся, Лека!» И тут старик возьми и увидь, как Леля умирает. Как криком безмолвным кричит и бьется, бьется. Видел в ужасе раскрытый рот и слюну, пышную, белую, как мыльная пена, в уголочках рта. И ничего ему так не хотелось тогда, как вытереть эту пену, он даже рванулся к Леле и зашибся об ее взгляд.
– Мы все перед ним виноваты, все! – где-то высоко звучала Леля. – В нашей семье столько позора. И кулачество как класс, и Николай – это исчадье ада, и ты, Нина…
Ниночка как вскочит да полотенцем ее как звезданет прямо по лицу, наискосок. Еле разняли сестричек. Думали – все, конец, как же после этого? Эдик все наладил. Превратил все в шутку, поверить в это трудно: по морде в шутку? Но у него оказалось такое свойство – разворачивать факты необычной стороной.
Леле он сказал:
– Ты, мать, просто поэт! Как говоришь, а? Ты никогда не хотела написать роман? Семья – гадюшник, кого только нет, но, черт возьми, твоя ж родная семья! Все в ней колобродит, шуршит, шипит, но ведь в ней твои соки тоже, ты ж одной с ней крови. Вот ты ее – Нину – обхамила, а думала, что это ты саму себя этим тронула? Себя задела?
Нине сказал:
– Ну, размахалась! Ну, размахалась! Да от кого угодно не стерпи, а от родного все стерпи и спасибо скажи! Девочки мои, лапоньки! Ну?
Сын его, Жорик, как вдарит по клавишам пианино «Мы рождены, чтоб сказку сделать былью…». Одним словом – обошлось.
Леля даже заплакала, а Ниночка сказала: «Я последнее время вся на нерве. И на руку стала тяжелая. Прости меня!»
Василий Кузьмич вышел на террасу покурить, старик пошел следом.
– Я все спросить вас без Лели хочу, чтоб ее не расстраивать. У вас это делается расстрелом или повешением? Или, может, на урановые рудники?
– Строго по закону и расстрел, – сухо ответил Василий Кузьмич,
– Это хорошо, – обрадовался старик. – Это очень хорошо. – И пошел назад и даже вроде как запел что- то из своих молодых лет. Потом вернулся и объяснил зятю странность поведения: – А то у меня все одно видение сидит в голове. Будто Колюню сапогами забили. Глупость такая привяжется… А расстрел – это хорошо, это гуманно… Это спасибо Иосифу Виссарионовичу!
Такое было Нюрино шестидесятилетие. Съездили разок и к Леле в Москву. Квартира, конечно, ничего не скажешь. Ванная в синем кафеле, паркет елочкой, двери двойные застекленные, ковер на полу туркменский малиновый, стулья мягкие под цвет ковру, стол круглый, скатерть с кистями тоже в малину, хрустальная ваза с живыми цветами. Нюра стеснялась выходить из Лелиной кухни, хотя там тоже линолеум желтый, холодильник белоснежный и коробочек разных тьма. На одной написано: «Кориандр». На другой – «Мускатный орех». «Гвоздика». Нюра нос в них сунула. Пустые. Все. .
Леля сказала Нюре:
– Бери, если хочешь…
Дура старая аж затряслась от благодарности. Домой везли целый чемодан всевозможной пустой тары от пряностей, которых сроду никто не пробовал, от конфет, которых не едали, от вин, не ими выпитых. Расставила Нюра все дома по полочкам с бумажными салфетками, смотрит, любуется.
Потом, через много лет, когда уже не было ни старика, ни Нюры, стали это все выкидывать, хорошей жирной пылью обросли баночки, уже и не прочтешь, кориандр там или еще какая хурда. Вот только коробочка из-под цветного горошка была более-менее чистая, потому что была в ходу. Старик ее для своих бумаг приспособил, вроде как шкатулку. А что? Жесть была качественная, и краска на ней цепкая, черная, с красными горошинами вроссыпь. Сейчас таких коробок не делают, теперь такое не увидишь даже опростанным. Явно с жестью в стране напряженка.
Лизонька и Жорик оба кончили школу с золотыми медалями. Ниночка так возгордилась этим, что при случае сказала Леле:
– Вся твоя партийная работа, вся твоя трепотня, если к ней еще приложить всю бурную деятельность