Гоша, в нем было столько силы и страсти, что каждый раз, – а он был ненасытен, – она почти умирала в его руках, а когда оживала, то просто балдела от счастья, что так бывает. Их застукали через неделю и сообщили его матери. Она выбросила их вещи и выставила за забор маленького мальчика. И он пошел искать маму, которая голая лежала на руках юноши, и он умолял ее забрать его в Москву. И она думала, как это сделать, и у нее возник план. Потому что она не представляла, как ей теперь жить без его рук и ног, и живота, и губ, без его ягодиц, так ловко помещающихся в ее ладонях.

Когда к ним подплыли с плохой вестью о бродящем по пляжу ребенке и приближающемся шторме, она даже не прикрылась, настолько несущественными были для нее другие люди.

А потом она тащила на себе вещи и сына, Гоги мать заперла в погребе. И не были они тогда в Анапе два месяца, даже половины не были. Они уехали в Новороссийск к знакомой по институту. И жили у нее. Письма в Москву она подписывала как бы из Анапы. Два раза она тайком, оставив сына, ездила к Гоге. Подбиралась к станции, и он бросал ее в лодку и греб, греб туда, где было только небо и море. И она стаскивала с себя все и думала – как? Как я буду без него? Она просто сходила с ума от напора будущих неосуществимых желаний. Она языком слизывала с него соль, выискивая места, которых не касались ее язык и губы. И уже он лежал у нее на руках – Демон поверженный. Мальчик из восьмого класса.

Она дала ему адрес до востребования. И он прислал ей одно письмо. То, что хранит она под подкладкой. Она достает его. В нем были «любов», «в замуш», «хочю войти в тибе» и много других неправильных слов радостей и счастья. Конечно, такое письмо надо было скрывать. Она ему не ответила. Из Москвы все выглядело иначе. Один раз, умирая от телесной муки, она согрешила с физкультурником. Дело было в спортивном зале, поздним вечером. Она разделась и легла, ему на колени так, как ложилась в лодке. Фокус не удался. «Ты чо? – спросил он. – Разговаривать пришла?» Все было пошло, скучно и не дало облегчения. С тех пор она умерла телом. Она это знает. Однажды на осмотре гинеколог спросила ее: «Вы не замужем?» «Замужем», – ответила она. «Вы спазмированы, как девушка». – «Я просто мертвая!» – хотела она сказать. Но кто ж такое говорит? Слезла с гинекологическою козла с гордой улыбкой: «У меня все в порядке в семейной жизни». Она ей не поверила, врач. Такой у нее был вид: не верю, мол.

Все это пришло и встало сейчас во весь рост.

Она растирает письмо в порошок. Это легко. Она втирала бумажную пыль в себя, засовывая во влагалище, и ела ртом. Письмо не должно оставаться, оно должно раствориться в ней до последнего микрона. Она – могила письма, могила этой сумасшедшей чувственной любви, от которой и сейчас все сжимается внутри, но нет и уже никогда не будет того, кто превратит этот ком в божественное расслабление, в свободу, в вознесение, в безграничье. В любовь!

Улика уничтожена.

Она мечется в себе, как в темном там, где даже стены ее не любили. Память мстительно возвращает ей уже голое бедро Дины, обхватывающее сына, и его лицо, глупое – это правда, господи, глупое, я не клевещу, – но такое счастливо прекрасное. И она кладет на весы, она ведь любительница правил, и точного веса, ум и счастье, и гирька ума взлетает под самый потолок. «Это неправильно», – говорит она себе, но откуда-то взялась черная, стена, которая уже не толкает, а хочет ее накрыть.

'Пусть! – думает она, – Пусть! Так бывает. Пятнадцать лет разницы, конечно, много… Но она будет над ним дрожать, как дрожу я. Ему будет хорошо. Она – неплохая женщина, Дина. Ну стала бы она звать в гости плохую? И потом… Чему быть – того не миновать. У них могло бы случиться, а она бы не знала… Это, что ли, лучше? И опять она заметалась. Лучше? Хуже? И опять положила на весы «знать» и «не знать». Они как спятили, метались весы – вверх, вниз, пока не замерли в равновесии. Значит, цена знанию – незнание, и наоборот. Ей осталось знание. Как говорил их учитель физкультуры: «Оно, девушки, по жизни так: хоть Стеньку об горох, хоть горох об Стеньку. Один хер». Дурачок дурачком, а умный оказывается.

– Подойди ко мне, – сказала мама, когда он пришел вместе с собакой. – Ты на себя не похож. Не надо так! Все у меня будет в порядке.

Мальчик подошел, и ему стало страшно. Он боялся, что все начнется сначала. Уйти, что ли, в аптеку, думал он, теребя рецепты. Почему она на меня так смотрит?

Мать изо всей силы сдерживала ускоряющийся бег сердца. Юноша, который стоял рядом, не был ее сыном. Это был высокий молодой человек с абсолютно седыми висками. «Боже мой!» – подумала мать. Систолический галоп ускорил свой бег, и она закрыла глаза, чтоб он не видел мыслей в ее глазах. «Господи! – думала она. – Дай мне еще время. Дай мне замолить грех за его виски. Я так его люблю. Усмири мое сердце».

И развернулись кони. Они возвращались в жизнь, и она открыла глаза. Мальчик с седыми висками наклонялся к ней с отчаянием в глазах, но мама уже слабо улыбалась и даже хотела что-то сказать, а собака положила ей голову на плечо и лизнула в щеку.

– Дина-Найда, – сказала мать. – Надо же, пришли вместе. Как сговорились. Дама с собачкой… Есть такой рассказ у Чехова. Я так над ним плакала в твоем возрасте… Нет, пожалуй позже. Мы были медленные дети. – Мать вздохнула. – Тоже про любовь. – И добавила: – И грех… «Лишнее слово, лишнее, – подумала она. – Хотя я уже принимаю этот грех как свой».

«Когда ей станет хорошо, – думал мальчик, – я уйду. Мы уедем с Диной куда подальше. Иначе она убьет и себя, и меня».

Но они улыбались друг другу, будучи самыми близкими и бесконечно далекими.

Сбивая на кочках ноги, девочка брела в темноте к Ангелу. Отсюда мощно гляделась липовая аллея. Как всегда вечером, деревья, в сущности, жили в небе, цепляясь кронами, и вели свой счет жизни и обстоятельствам. Лицо Ангела было все в следах убивания. На нем была выковыряна дырка рта. От отбитого носа шла трещина, которая раздвинула глаза вширь. И кто-то настойчивый внедрялся в ту трещину-щель топориком, чтоб разломать голову надвое, но Ангел был хоть и раненый, а крепкий. И затылок его был кругл и красив. Торчали остряки крыльев. Ну, естественно, отломать крыло птице проще простого. «Но он ведь не птица, – подумала девочка, – он же детский Бог. Он должен был им не даться». Девочка смутилась глупости собственных мыслей. Ангел был сделан людьми и людьми же порушен. Нет ничего вечного из сделанного руками человека. Самые что нм на есть распрекрасные церкви валили в два притопа три прихлопа, сносили города.

– Почему так? – почти закричала она, вспугнув затихшую к ночи природу. И только кроны липы где-то высоко, высоко, даже если и услышали, но не обратили внимания на девочкин вопрос, хотя именно им бы и объяснить ребенку тщетность суетного человеческого разума, изъеденного раком злости и ненависти. Но липы молчали, что, в сущности, было свинством с их стороны. Ведь если вечные и знающие молчат, то получается полный безысход. Или она побежала не в ту сторону?

Отчаяние без предела охватило девочку. Не было смысла в жизни, если в ней. существовала такая сила разрушения ее же. Все будет уничтожено, все будет убито, и ничто не может это остановить. В этот момент

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату