взволновали любовь и смерть.
Старая ворона нагляделась на дурь и мерзость человечества, но помнит, что в ее вороньей юности человечий ребенок подлечил ей сломанное крыло. И хоть она, ворона, давно без иллюзий, но дитя помнит… Скажем так… Потому и подсочувствует этим двуногим и неуклюжим…
Митя – такова официальная версия – умер в больнице от кишечной колики. Боли были такие, что хоть караул кричи, что он и делал. Лечила его будто бы сама Фаля, не отходила от него ни днем ни ночью, все ею восхищались и говорили о ней исключительно в превосходной степени.
Но ведь бабушка сказала тогда: «Она его убила».
Естественно, моя мама сразу потребовала у бабушки объяснений, и та ответила, что ей это сказала Зоя.
– Нашла кого слушать! – закричала мама. – Забрать ее надо от Любки. Она нам никто!
Вот это было по существу. Кто-кому-кто в иерархии человеческих связей имело в нашей семье большое значение. Входящие в нее сразу получали особый статус. За этим уровнем стоял близкий и маленький круг друзей, потом круг друзей друзей, крепость связи с ядром-семьей все истончалась и истончалась, в конце концов переходя в бесформенную массу просто людей, плавающих в мире безотносительно к нам.
Когда мама говорила: «Она тебе никто», то это был суровый диагноз. Те годы, когда я набирала свой опыт уже вне семьи, я боролась с внедренной в меня иерархией. Я готовила себя к жизни, где буду любить людей более охватно, невзирая на глупости в виде «родственник – не родственник». Я была стихийным интернационалистом и космополитом, и мне казалось правильным дальних любить больше, чем ближних. Молодая дура думала, что она идет трудным человеколюбивым путем, а когда она, дура, спохватилась, то поняла, что самое трудное – любить близких. Они, как никто, исхитряются своими словами и делами подорвать твою любовь к ним. Откуда было знать, что путь через раздражение и возмущение и есть путь испытания любви. Новозеландец, папуас или мужик из соседнего подъезда сроду не раздражит тебя так, как родной брат или сестра.
К моменту чаепития у Риммы я была практически свободна и от категоричности мамы, и от собственной необъятной любви к людям. Я была никто по отношению к очень многим старым привязанностям. Но Митя и Фаля… Это не подлежало селекции и саднило.
И вошь в голову была запущена.
Я вспоминала приезды Фали к нам с сыном, ее всегда встречали радушно, мальчика ласкали, но бабушка в эти приезды всегда была несколько другой, чем обычно. Собственно, я знаю как бы двух бабушек: бабушка как она есть и та, что бывала, когда приезжала Фаля. Эта вторая ходила со втянутым животом, глаз ее был цепким, она снимала косынку, которую вообще-то не снимала никогда, завязывая ее узлом на затылке, – тут же, при Фале, она ходила простоволосая, время от времени быстрой рукой проводила круглым гребешком по волосам, но не до самого конца, а оставляя гребешок где-то по дороге в спутанности серебряных кудрей. И еще бабушка в «дни Фали» не прибегала, как у нас принято, к красному словцу «ридной мовы». В доме стоял высокий стиль русского языка.
– Будь любезна, убери за собой, – говорила она мне.
Потом Фаля уезжала, а бабушка закрывала ставни в комнате и ложилась на диван, прикрыв за собой двери. Почему-то я боялась этих ее уходов от нас всех. Я норовила заглянуть в комнату и слышала оттуда тихое:
– Геть!
Вчера она мне сказала: «Иди вон!» «Геть» – это дело на поправку, это уже нормальная температура и выход из кризиса.
Когда я окончила школу и во весь могучий рост встал вопрос, куда ехать учиться дальше, возникла идея – не поехать ли мне в Ростов к Фале? Бабушка сняла косынку, провела до упора гребешком и сказала:
– Нет.
Потом, через много лет, я пересеклась с Фалей. Она приехала одна, без сына, который отдыхал где-то в Анапе. Как выяснилось, Фаля засобиралась замуж за преподавателя техникума, вдовца.
– Дети есть? – спросила бабушка.
– Нету, – ответила Фаля.
– Слава тебе, Господи, – сказала бабушка и широко перекрестилась.
– Ну зачем же так? – обиделась Фаля. – Я ничего против детей не имею. Я могла бы выйти и на детей.
– Никому не надо чужое горе, – сказала – теперь уже – мама. – Так что на самом деле слава Богу, что без детей.
Вечером Фаля подошла ко мне в палисадник, села напротив на чурбачок. У нее было спокойное лицо, нервный тик за все эти годы прошел, и я уже не помнила, на правильном ли месте стоит у нее уголок рта. Мне нравилась ее прическа – гладкие, зачесанные на прямой пробор волосы сзади были затянуты красивым узлом.
– Как бежит время, – сказала Фаля. – Ежику уже семнадцать. Ты уже, извини, баба… А еще недавно была черной, как галка, девчонкой в цыпках…
– Да не было у меня цыпок, – смеюсь я. – Это у Шурки были.
– Тебя Митя очень любил, – сказала она. – Даже девочку хотел… Из-за тебя…
У меня сжалось сердце. Я этого не знала.
– Расскажите, как он умер, – попросила я, – я толком так и не знаю.
– Не хочу, – ответила Фаля. – Не хочу о смерти… – Она отвернулась и стала смотреть куда-то в сторону, я посмотрела, куда, – ничего там не было, дощатая стенка угольного сарая. Давным-давно он горел, и, когда я смотрела на него, в ноздрях возникал запах того пожара. Я думаю о материальности памяти. Я уже не та девочка, что отрицает дух, я уже продвинулась в этом направлении; конечно, сознание вполне еще сумеречное, но нет-нет, а что-то начинает мигать. Ведь пожар был когда! Я же смотрю на уже старые новые