А само собой было так. Я встретила на улице Митю.
– Митя! – закричала я, а мальчик, естественно, не обернулся. – Господи! Егор, – поправилась я.
Он остановился и смотрел на меня виновато-рассерженно.
– Тетя! – сказал он. – Мы тогда так нехорошо от вас ушли, вы, наверное, беспокоились…
– Да ладно, – ответила я. – Прошло-проехало… Егор! Гоша… – И я замолчала.
В общем, меня это не касалось. Из времени, в котором я учила слова, что за все про все в ответе, я выпала. Именно с моей стороны у времени был рваный край, куда следом за мной вываливались все мои бебехи – где они теперь? Зачем же я лезу со своим «надо так и эдак»? В каком еще под– или надпространстве я потом очухаюсь?
Я знаю, как выглядит несовпадение во времени. Моя дочь щелкает пальцами то слева плеча, то справа. «Мама! – говорит она. – Смотри сюда! Ты где?» – «Я тут, доченька!» – «Ты не тут!» В каком-то кино видела, как приводят в чувство потерявшего сознание. Значит, и я выгляжу так.
Что мне сказать мальчику, которого я дернула за рукав? Какие такие советы я могу дать и можно ли вообще давать советы, если у тебя их не спрашивают? Мы ведь живем совсем в другой эпохе, страна советов была до того.
– Я просто рада тебя видеть, – сказала я. – Лена тебе говорила, как мы встретились на почте?
– На почте, – повторил Митя. – А что она делала на почте?
– Митя! – воскликнула я. – А что делают на почте?
– Много чего… – ответил он. – Она звонила в Москву?
– Митя! – начинаю я.
– Да перестаньте вы называть меня Митей! – кричит он. – Не знаю я вашего Митю! Меня другой дед воспитал, а про этого остались одни анекдоты, и они мне не в кайф. От него, как я знаю, всем было плохо, а вы – Митя! Митя! Оскорбительно даже!
– Господи! – теряюсь я. – О чем ты говоришь? Это лучший человек, которого я знаю. Лучший в нашем роду, и я просто была счастлива увидеть, как вы похожи. Но ты, конечно, извини, Егор, у тебя свое имя… Это у меня непроизвольно…
Он смотрит на меня оторопело.
Еще бы! Наворотила слов. Лучший в роду. Вот он сейчас спросит – чем? Конечно, я объясню… Что, я не знаю чем?
Я ему скажу: «Взять за себя чужую беременную мог только Митя. Он всегда брал порченое… Прикинь на себя его костюм».
Но я молчу. Мне стыдно слов, которые я придумала. Во-первых, я ничего подобного не знаю за Митей. Во-вторых, обозвать беременную порченой – срам, в-третьих, «примерь костюм» – гадость и пошлость вообще. Это из того скарба, который я потеряла, вываливаясь из времени.
– Мне о нем никто ничего не рассказывал, кроме того, что он был бабник и трус. От войны прятался, а бабушка, между прочим, прошла почти всю, и ее хорошо поколошматило. Вы меня извините, тетя, но я бегу.
– Иди, Е-гор, – сказала я. – И-ди.
– Так тебе и надо, – сказала Шура. – Сидит в тебе этот проклятущий ген семьи – во все лапами, лапами…
– Что я сделала? Что? – кричала я.
– Ты всю жизнь ставишь на божничку этого придурочного дядю Митю. Сообрази, за что?! За то, что он ни одной своей бабе не принес счастья? Что всегда брал, что плохо лежит? А плохо лежали девки с изъяном, несчастные… Порченые…
Вот оно – вдругорядь за последний час выскочило это слово. Как будто, не распрямившись толком в моей глотке, оно наконец нашло другую, поподатливей, и выпорхнуло, хлопая мокрыми крыльями.
– Мне в нем это как раз нравилось, – сказала я. – Кто еще мог одарить обделенную? Пожалеть некрасивую? Я, например, сроду бы не смогла…
– Вот именно.
И тут до меня дошло. Шура… Ведь Шура любила калеку, Шура… Так и вижу этот новенький штатив на бричке. Митя, где ты был тогда? Где ты сейчас?
– Прости, Шура, – сказала я. – Я не права. Действительно, не мое это дело.
– А! – спокойно ответила Шура. – Ты вспомнила Марка. Его звали Марк. Так я ничего о нем и не знаю. Сейчас вот сама без ноги… Очень о нем думается. И на сердце так хорошо, хорошо, как в раннем детстве. Но это только из большого далека видно… Как было хорошо. А тогда – не дай Бог! И до сих пор не знаю – это правильно, что я выжила, или нет?
– Грех говоришь, – плачу я. И ухожу проверять воду.
Вечером с Шуриным мужем мы трясем на улице половики: это задание Шуры, она не верит в пылесос. Мама моя не верила в стиральную машину и до последнего дня своего кипятила белье в цинковом баке, терла его на доске, а перед глажкой накручивала простыни на палку, «рубель», и стучала ими по столу так, что в буфете вызванивали чашечки и рюмочки и, бывало, валились, хрупкие, набок, не приемля такой силы труда.
Во что-то не верю и я…
На обратной дороге Шурин муж говорит мне сквозь толщу половика на его плече:
– Шура думает плохую мысль… Узнай, какую…