почтальонка.
Приехавшую с чужими людьми Диту мать не то что не признала совсем, что-то ей мерещилось, но мысль ускользала. Она трогала обтянутые фальшь-кожей ноги дочери и не то смеялась, не то плакала. А потом неожиданно взяла и резко провела рукой промеж ног, Дита отпрыгнула, а мать сказала: «Кто вас теперь знает? Может, вы уже и не девушка?»
Что имела мать в виду – потерю девственности, которую ощупыванием не определить, или возможность возникновения у дочери мужского члена? Смотрела-смотрела в окошко телевизора и потряслась превратностям чужих жизней? Чего только не делается на белом свете! Но Дите это все было на руку. В ее смутный, несформулированный план не входила сумасшедшая мать, но сумасшедшая была куда как лучше. Это был, можно сказать, еще один подарок для синички.
Следующая ее дорога лежала на автобазу. Там работал одноклассник Прохоров, черный человек как с виду, так и изнутри. Дита сказала, что ей позарез нужен автомобильчик на прокат, чтоб отвезти мать в деревню, та ослабела умом, а в деревне живет тетка (все вранье), есть кому за слабоумной приглядеть.
– Какой прокат? – закричал Прохоров. – Ты, может, думаешь, что приехала в сраную Америку?
– Ну не прокат. Есть у тебя какая-нибудь еле-еле машинка, я прокачусь и верну ее через пару дней.
– Сколько дашь? – спросил Прохоров.
– Откуда у бедной аспирантки деньги? – запричитала Дита. – Я пришла по школьному братству.
Была опасность, что Прохоров уже слышал про продажу квартиры, земля слухами уже не полнится, а, можно сказать, почти ими захлебнулась, но Прохоров не слышал, а на школьное братство он положил навсегда и с большим привесом. Так и сказал.
– Ну, Прохор, ну зараза! Ну, войди в положение, – теребила его Дита. И, видимо, сильно теребила, потому как посмотрел Прохор на тонкие ноги в брюках из фальшака, на широкий резиновый пояс, которому надлежало обозначать талию, и, не подымая глаз выше, предложил очень конкретно перепихнуться в красном «жигуленке», который оставил на срок хозяин, уехал в командировку за границу, ну, и если она «по братству или почему там у тебя, даст ему хорошо и конкретно, то красномордый «жигуль» будет ее на два дня.
Это было еще лучше, чем она думала. Та подлая история с гениальным Вовкой, смотрящим на нее разными глазами, сидела в ней не занозой – камнем, остряком, поэтому, глядя в наглые и пустые глаза Прохорова, она сказала:
– Делов, парень!
«Жигуль» получила Дита Синицына, весьма и весьма удовлетворенная случившимся действом, а Прохоров проверил машинку, «как для себя», дал на случай крюка при плохой дороге дополнительно бензина, он только не спросил, есть ли у одноклассницы права.
Прав не было.
Машину Дита научилась водить на первом курсе для понта. Заплатила немного – гонорар от автора за рецензию на какой-то поэтический его сборник. Вот эти деньги и пошли на курсы. Но на экзамен уже их не хватило. Поэтому, что нажать и куда крутнуть, она знала. Ехать собиралась по безлюдной дороге и, даст Бог, недолго.
Мать влезла в машину даже весело. Эта чужая девушка в черных обтяжных штанах обвезет ее по городу и всем покажет. И пусть все обзавидуются, что дворничиху катают, как барыню.
В машине мать потеряла ощущение и времени, и пространства. То спала с открытым ртом, высвистывая странную мелодию сквозь гнилые пенечки зубов, то открывала глаза и кричала: «Ветер! Ветер!», высовывая руку в окно. К дочери она обращалась на «вы» и просила ее обязательно рассказать Диточке, как она катала ее на большой-большой машине. Она объясняла дочери, что Диточка живет в большом городе и учится на ученую. «Ишо молодая, не как вы, моложее будет. У нее таких штанов нет. Она у меня скромная, все больше в ситчике».
Уже долго ехали по степи, и Дита все еще не знала конца пути, просто знала: надо ехать и все, когда мать сказала, что ей хочется по-маленькому. Впереди виднелась деревенька. Справа, в низине, паслось стадо. Дита прирулила к обрывчику у дороги.
– Ну, сходи, бабуля, – сказала она матери. Помогла вылезти. «Писай вниз, на дороге неудобно». Мать присела. Привычно стянула широкие на все погоды рейтузы. Дита смотрела в спину матери, лопатки торчали грубо, огромно, а головенка свисала по-курячьи слабо и беззащитно. «Куда я ее везу?» – спросила она себя вслух. Ведь куда-то она ее везла, имела замысел. Какой? Прилетел бы что ли коршун и подхватил бы мать за торчащие лопатки, и унес бы далеко-далеко, она бы помахала ей вслед, ведь и машина, и дорога – это все было способом исчезнуть матери. Но та продолжала сидеть на корточках, по-детски расставив ноги, и журчала, как ручеек. От неумения сделать то, что надо, и решить все сразу, от отчаяния Дита изо всей силы хлопнула дверцей машины.
Откуда ей было знать про ужас матери, который продолжал жить в ней со времени войны, когда она тыкалась от грохота головенкой сначала в живые животы людей, потом в мертвые, а потом вообще в любую мягкость – сена ли, земли, а то и просто вонючего тряпья. И тут этот стук-грохот, который ее накрыл, и надо было спасаться снова, и она нырнула вниз, где – чувствовала – должно быть мягко. В мягкости спасение, больше ни в чем. Таким был голос детства. А только он в ней и остался. Она кувыркнулась вниз в травушку-муравушку и замерла не от смерти, а от причудливости жизни: это ж надо, мочилась с горки, раздался стук, она его поняла и оказалась во влажном стожке. Она смотрела в небо с удивлением и непониманием происшедшего. И додумалась, что только-только родилась – выскользнула из самой себя.
Дита спустилась вниз. Мать была недвижна и смотрела в небо широко открытыми фиолетовыми глазами. Откуда этот фиолет, в котором помещались облака? У матери серенькие мышачьи глазки-щелочки, а тут не глаза – а озера. В траве недвижно лежала чужая женщина. Абсолютно
Мать же к вечеру поползет на голоса коров и собак, уже не помня ни машины, ни той, что ее везла, ни кто она, ни что. Помнила только струю, что стащила ее с горки вниз. Значит, точно – роды. Вот доползет до коров, взрослые люди обмоют ее и дадут ей имя.
Феня заметила пастуха, когда он перемахивал через грязь дороги к их забору. Она вихрем вылетела во двор, не дожидаясь стука пастушьей палки по доскам.