Наталья не пришла вся в слезах и не стала требовать чашки назад, чтоб выкинуть их к чертовой матери, раз ими так гребуют.
– Кто тебе сказал? – удивилась Мария Петровна.
– Я знаю. Они так и стоят у тебя в бумажках, – сказала Наталья. – А я на всякий случай от самой себя их освятила.
Мария Петровна спустила с антресолей подарок, и с тех пор чашки в ходу.
Павла же занимало другое: его готовность признать своим и родным все в этом доме. Он, суровый геолог-матерщинник, грубиян и забияка, тут стал иным, и этот иной даже не очень ему и нравится, но что тут поделаешь: слетела защита-короста, а под ней, оказывается, жило что-то нежное и слабое. «Нельзя этому поддаваться», – думал Павел. Но поддавался, потому что слабый и нежный Веснин был ничуть не дурее грубого и дерзкого Веснина.
«Это оттого, – думал он, – что я вижу, как хорошо ребенку. Моему сыну».
Пришедший Кулачев, едва кивнув гостю, кинулся мыть руки и ушел к ребенку.
– Ему пора кушать и спать, – сказала Мария Петровна, – мы тут заболтались.
Кулачев пришел с ребенком на руках и стал кормить его с ложечки супом, который стоял завернутый в байковое детское одеяльце. И пока шло кормление, они молчали. Павел думал, что в том пижоне, с которым он когда-то столкнулся на лестнице, он никогда бы не заподозрил нежного отца, но тут же подумал о себе, о той нежной коже, что проявилась в его заскорузлом сердце. Ему стало стыдно, что чужая (чужая, чужая!) семья так проняла его, а дома у него лежит красавец младенец, молодая жена, где его любят, и ему сразу стало и стыдно, и радостно, что все у него не хуже, чем у других, а эта удивительно смеющаяся женщина сказала, что она будет бабушкой его сыну и что вообще они родня.
Потом мальчика положили спать, Кулачев сказал, что негоже встречать такого гостя чаем, и они выпили виски. И было им уютно и хорошо.
Когда Павел ушел, оставив все свои телефоны и адреса, а Кулачев отдал ему визитку, Мария Петровна сказала, что больше всего боялась, что придется прибегать к письму-завещанию Елены, но человек оказался хороший, и они его когда-то видели на шоссе.
– Я помню, – ответил Кулачев, – я подумал: какой одинокий волк. Собственно, – добавил он, – он таким и остался. Он принципиальный одиночка, одиночка по сути. С ним должно быть трудно.
– Значит, надо приручать, – сказала Мария Петровна.
– Волка? – засмеялся Кулачев.
В эти дни опять места себе не находила Наталья. Она уже в очередной раз прокляла глупость своего выхода в генералитет, но беспокойство, которое саднило ее сейчас, было не отсюда. Алка не шла из головы. Бабушка мальчика, живущая в этом же подъезде, слала проклятия на голову девчонки. Наталья их чувствовала, она видела призрак возможной беды, но не понимала, из какой щели та появится. Не то что Наталье была дорога и необходима Алка, но с нею – так получалось – связалось возвращение утраченного дара. Так вот предвестницей несчастья Наталья быть не хотела. Неудачное бездарное замужество и к тому же не в первый раз, холодные отношения с дочерью, живущей столь отдаленно, что даже разговор по телефону казался какой-то потусторонней связью. Через всю несуразицу личной жизни Наталья прозрела простую библейскую истину: раз сама никого не любила – нечего и ждать ответа. Ее окружали не неудачные избранники, а холод собственного сердца, что уже вышел за пределы ее тела и стал сторожем-панцирем всей ее жизни. И это была беда. К ней не вернулась сестра, от нее ушла дочь, у нее нет подруг. И в этой ледяной пустыне только похотливые козлы в погонах щиплют ее и лижут. Наталья всерьез думала о том, что хорошо бы отравить мужа, но боялась еще большего оледенения. Но она не могла прозреть то, что, когда в одночасье умрет муж, она будет биться в истерике, потому что увидит в этой смерти как бы свой замысел. Но никто, ни один человек не будет верить в ее горе, а все будут считать ее притворщицей. И это будет неправда, но правдой не будет тоже.
Но пока муж, объелся груш, был жив и суетлив, а сердце болело, предчувствуя дурное, хотя она так хотела увидеть хоть что-нибудь хорошее и счастливое. Она даже ходила во Дворец новобрачных, чтоб подпитаться чужой любовью, но после трех раз отказалась: столько увидела там кипящей зависти, ненависти и зла. И тогда она пошла в крематорий. Все было, как в загсе. Чистое горе подымалось вверх такой тоненькой струйкой, а злая радость так клубилась и была почти материальной, что тоже пришлось бежать. Церковь была опробована давно – в ней было то же самое.
Наталья поняла, что ей самой предстоит высадить и вырастить хоть слабенькую тростиночку добра, потому что девочки Герды, которая капнет на нее слезой, ей не найти. А вот другой девочке грозила беда, хотя она понятия не имела какая.
Алка встретила ее с удивлением. Как всегда, ей нечего было делать, и она смотрела видак. Наталья успела увидеть с порога голый свальный грех, но Алка тут же все выключила.
– Развратничаешь? – спросила Наталья. – Не противно самой с собой?
– Частная жизнь неприкосновенна, – вяло, без всяких эмоций сказала Алка. – Поэтому заткнитесь.
– Тебе за хамство дали по роже? – спросила Наталья.
– Еще видно? – поинтересовалась Алка.
– Видно.
– Пожалуй, я схожу и сниму побои, – все так же вяло говорила Алка. – Пусть кому-то станет плохо.
– Я знаю кому? – спросила Наталья.
– Узнаете на суде. Я им всем устрою Варфоломеевскую ночь! – И опять жестокие слова выходили из Алки какими-то потрепанными и жалкими, и в этом была какая-то неправильность. Это когда одна за другой ломаются сухие спички, и тебе не разжечь костер – хорош сухой хворост, хороши спички, но они ломаются, и костер не возгорится. «Такие слова без энергетики – это хорошо, – думает Наталья, – но куда ушла сила девчонки? На что-то ведь она потрачена?»
Но молчит Алка. Долго молчит, а потом спрашивает:
– Вас ко мне подослали?
– Кто меня может подослать? – удивляется Наталья. – Я тебе все-таки как-никак…
– Вы мне какникак, – перебивает ее Алка. Она произносит это одним словом, и оно, как пуля, летит в Наталью – и надо же! – делает внутри какую-то поруху, потому что всегда равнодушная к хамству, имя которому легион, Наталья почему-то возбуждается, оскорбляется и уходит. Уже на пороге, глядя в равнодушное лицо Алки, на котором единственно живое – след от синяка вокруг глаза, Наталья говорит:
– Знаешь ты кто? Ты говно собачье…
Странная вещь, но, выйдя из лифта и уже приближаясь к собственному дому, Наталья все больше и больше убеждается, что нашла самые правильные слова. И она даже кладет их на сидевшую в голове с утра мелодию, которая привязалась ни с того ни с сего, и вот на ее ля-ля очень хорошо ложится «соба-а-чье го- вно».
Алка же надевает черные очки и идет из дома. Ей надо узнать, выполнил ли Павел Веснин ее наказ, наказ ее мамы. Она не знает, куда ей повернуть, к бабушке или к его жене-калоше. Она топчется во дворе. Она видит большую кучу собачьего дерьма, еще отдающего парок.
«Я – оно?» – думает она. Ей хочется размышлять о свойствах ругательств, что это есть? Она воняет? Лежит на дороге? Она отброс? Чепуха! Все не то. Ведьме нечего ей сказать. Ведьма пред ней бессильна. Но все-таки она сбита с толку, поэтому и идет просто так, как ведет тропа. На окраинах Москвы их несчетово. Просто пойти туда, не знаю куда. Алка перешла кривой мостик, прошла лесок, хранивший тайну встречи ее бабушки и маминого друга Павла Веснина, в этом леске было много травинок, выросших из чужих слез, из слюны, из спермы, он был очень человеческий, этот лесочек между двух дорог – железной и автомобильной. В нем пряно пахло человеком. Это был не аромат, а тяжелый дух. Дух леса оказал на нее странное действо – лес на это не рассчитывал. Ей захотелось плакать. Тут можно многое сказать. Например, как мы зависимы от тайности вещей, что не в нас и вне. Что есть нечто, что способно перевернуть душу и, между прочим, в любую сторону – от желания убить до желания заплакать. Что же тогда человек? Все-таки колеблемая ветром тростиночка, но отнюдь не мыслящий тростник. Ну почему – скажите – идет по слабенькому лесу сильно вредная девчонка и заливается слезами, не испытывая при этом ни горя, ни радости, просто льются слезы, вызванные чьими-то другими слезами, пролитыми здесь, и те, другие слезы почему-то нуждаются в собственном продолжении в жизни – и вот нашли девчонку. Но это такое грубое объяснение, другого же мы