Ваську и нескольких их детей. У людей это называется инцест. Честно говоря, мне не хочется увидеть тех, кого любили до меня, но скребет любопытство. Я пойму их, как только их увижу. Не зря Матвей говорит: «Ты пронзительный кот. Такие бывают британцы и норвеги, и сибиряки вроде меня».
Но в ту ночь я так никуда и не пошел. Ма просыпалась каждые полчаса и искала меня по квартире. Чтоб не нервировать ее, я выходил ей навстречу, как только она шелестела тапками. Она гладила меня и говорила:
– Не делай так больше, ладно?
К утру она крепко уснула. И они пришли сами. Муська и ее сын-муж. Она очень по-хозяйски, а по-моему – нагло осмотрела мой лоток с едой и питьем, а Васька пошел в спальню, прыгнул на кровать и стал обнюхивать своих бывших хозяев. Я боялся, что они вдруг проснутся. Но что такое касания неживущих? Это даже не кошачий ус, не нежный лепесток розы, не легкий поцелуй ветерка. Все гораздо нежнее. Это ничто и все, сказать по-научному – любовь на молекулярном уровне.
Я в какой-то момент даже обиделся: мне показалось, что Васька их любит больше, чем я. Но я себя окоротил – такое невозможно. Потом он пошел по квартире и сказал, что в ней иначе пахнет, что раньше здесь сильно пахла девочка, он не любил бывать в ее комнате.
– Какая она? – спросил я. – Они страдают без нее.
– Зря, – ответил Васька. – Она не стоит страданий. Она была по природе змеей, хитрой и верткой. Ее мучило неуклюжее человеческое тело, например, ступни, на которые надо было становиться. У змей, как ты знаешь, нет ступней. А сын был как раз хороший, но он был очень слабый, почти бессильный, и ему было тяжело носить большое мальчишеское тело. Он искал способы облегчить это. Мотался на велосипеде, как сумасшедший. Где он?
– Он алкоголик, – ответил я.
– А! – ответил Васька. – Вспомнил. Я его видел. Он шел, как ходит по земле птица с подбитыми крыльями, она ищет смерть.
Потом мы сидели вместе на кухне. Муська была очень красива, с утонченной мордой и большими чуть косоватыми глазами. Васька был вахлак. Растрепанный, взлохмаченный. Люди почему-то особенно любят это – большую торчащую шерсть. Это в них говорит тоска голого человека, вынужденного цеплять на себя много разного неживого, и это портит им жизнь и здоровье.
У эволюции свои просчеты. Это любит повторять Матвей.
Я намекнул гостям, что пора и честь знать, и они поняли это сразу, вмиг исчезли, а я остался посередине ночи и кухни, как дурак, но тут рядом возник молодой перс и сказал, что это его кухня.
– Это ты – Том? – спросил я, еще не отвлекшись от прежних гостей.
– А кто же еще? Они ушли – меня не взяли. А я ведь был тут самый любимый.
– Я знаю, – сказал я обиженно. – Ма часто называет меня Томом. Я не отзываюсь, пока она не попросит у меня прощения.
Что бы ни говорили люди, а происхождение, род, предки – все это сказывается. Мы, коты, в сущности, никогда доподлинно не знаем своих отцов (исключение – дети Муськи и Васьки, но это, скажу я вам, все- таки моветон), но как же сказывается тайна рода в последующей жизни. В Муське просто дышит королева, а Томик – типичный затюканный детдомовец. Его продали за бесценок как бракованного. Он сидел в отдельной клетке, а рядом в большом вольере важно мыла морды чистая здоровая порода.
В сущности, у людей так же. Но они могут взять чужую фамилию, облагородиться образованием... Но торчит, все равно торчит в каждом или грязный хвост прапрадеда или замашки проститутки, но бывает – бывает же! – и проступает гордая поступь какой-нибудь графини.
Кстати, о дочери. Она решила, что фамилии родителей и первого мужа – Сидоровы и Крюков – слишком просты для нее и взяла себе фамилию второго мужа – Кацман, то есть, в сущности, Кошкина. Лично меня это оскорбляет, я считаю, она не имеет права быть Кошкиной. Это для нее слишком, недостойная ее честь.
Мои хозяева из простых. Но это, в моем понятии, не ругательство или презрение. Это просто факт, что все их «пра-» или пахали землю, или служили в армии, вышивали крестиком или принимали роды. Вот роды я никогда не видел. Но Матвей видел все, даже, как я уже говорил, умирающего Толстого. Он говорит, что роды – самое омерзительное зрелище на земле. И вот я теперь думаю: а почему так? Почему явление на свет так отвратно, как говорит Матвей? Нет ли в этом намека, что жизнь отвратительна сама по себе? Или это знак начала – от минуса к плюсу, от ужасного к прекрасному?
Я помню себя уже в неге, у живота матери, под мелодию ее мурлыканья. Нас было пятеро, и мы толкались изо всей едва проявившейся силы. Мать лизала нас, а потом, бывало, уходила. И наступал ужас беззащиты. Мне кажется, я был трусоватей своих собратьев, мне не хотелось становиться на слабенькие ножки, чтобы заглянуть за корыто – а что там? Надо сказать, я до сих пор не любопытен. Просто я уже знаю главное. Миру запахов и вкусов приходит конец, и наступает мир, где всегда рассвет и нет заката, всегда не жарко, но и никогда не холодно и не нужно тыкать носом, чтобы понять, что и как. Мир познан, открыт и спокоен, во всяком случае, так у нас, у котов.
Я однажды случайно заглянул в человеческое место постоянства, там тоже тихо и спокойно, души людей безмятежны и чисты. И они не теряют друг друга. Но есть еще мир плохих душ. Я не ходил туда. Говорят, там плохо пахнет и души людей не находят себе места. Но мои Ма и Па будут со мной, я прослежу за этим, хотя я знаю, они будут искать своих непутевых детей. Но те будут там, где грешная, смятенная душа будет кувыркаться в бессмысленной панике, как дура.
За своими мыслями я совсем забыл, что у меня гость, Том. Я увел его из спальни, мы сели в кресле, воистину как гости, и Том сказал:
– Знаешь, в этой комнате Па ставил мне капельницу. Самое отвратительное, что было в жизни. Ну как им, дурачкам, было объяснить, что я уже улетаю, что мне лапой машет Матвей, а Клея выгнула спину и шипит на Ма и Па.
Но я терпел болючую жизнь ради них. Глупо, конечно, мне ведь всего ничего оставалась, несколько минут, и так хотелось пить, и я вырвался и пошел к плошке. Какое это наслаждение – вода. Я пил, а они смотрели на меня и думали, что ко мне возвращается жизнь. Но я умер возле плошки. Заметили ли они, что я, как честный кот, махнул им кончиком хвоста? Я не стал смотреть, как они плачут, у меня бы не выдержало сердце. Хотя это дурь. Сердце было уже ни при чем, – он посмотрел на меня как-то очень серьезно. – Я рад, что ты здоровый малый. Береги их.
Мы погоняли по дому шарик. Томик повисел на шторе, слегка раскачивая ее. В окно на нас смотрела полная самодовольная луна, и я вдруг спросил:
– А у вас есть луна? Что-то я ее не припомню.
– Ты темный кот. У нас нет луны, нет звезд, нет солнца. Мы даже не в галактике. Наш мир иной.
– Инопланетяне? – спросил я.
– Даже не они. Мы ближе и дальше – одновременно. Мы те и другие. Это одно из свойств нашего мира – быть и не быть – способность перевоплощения. В сущности, меня ведь нет. – И его действительно не стало. Только что был – и нету. Но я ведь его знаю, тот мир, и одновременно не знаю совсем.
Мне хочется туда, но я так люблю этот, что с луной и дождем, с его шумом и гамом. С собачьим лаем противного, но, как выясняется, и любимого тоже Тошки. Я люблю в этом мире все, а больше всего Ма и Па. И пусть тут иногда плохо пахнет (жареная рыба или лимон), пусть здесь много неприятных звуков, например, телефонные звонки... Как-то Муська сказала мне, что тоже ненавидела звонки, а когда они уж очень досаждали, перекусывала провод.
– Попробуй! – сказала она мне. – Такая после этого начинается суета, что можно сдохнуть. Твоя Ма просто заходилась в истерике, потому что не знала, вышел ли с работы Па. Самое страшное для нее – не знать, где он.
Я сказал Муське, что теперь нет такой проблемы, у всех мобильники. Она не могла понять, что это, и я, это нехорошо с моей стороны, тогда и взял ее с собой. О! надо было видеть – возвращение умершей кошки в ее бывший дом. Муська вся дрожала от возбуждения. В спальне она прыгнула на трюмо. Ма всегда клала голову на книгу, которую читала и потом пристраивала на подушку рядом с трюмо, вблизи всяких там баночек.
– Она очень изменилась, – сказала Муська, разглядывая спящую Ма, – подсохла. У нее остались ямочки на щеках? – спросила она меня. – Раньше, когда она прижимала меня к лицу, из ямочек ее пахло счастьем.