клоуна купил на палочке?»
Он помнил этого клоуна. Когда его дергали внизу за веревочку, у клоуна вываливался язык, такой весь красный и злой, и пучились глаза. Он не знал, что у клоуна была еще одна веревочка, под армячком, ему показали ее старшие ребята в школе. Когда дергали ее, откуда-то снизу выскакивала огромная писька и брызгалась водой. Ребята брызнули ею прямо в глаза и забрали игрушку себе. Какое тогда было противное чувство даже не обиды, не злости, а какое-то невыразимое жжение внутри, будто там, в глубине его, под самыми ребрами, разжегся костер и лижет его, лижет.
Потом он сросся с этим чувством. Бывало, что это длилось днями, и мама спрашивала:
– Не заболел ли ты, сынок? Ты какой-то весь у меня бледный. Ну, иди ко мне, сынка, я тебе лоб пощупаю.
Именно после этих слов все проходило. Получалось, что мама каким-то образом тушила внутренний огонь просто своим беспокойством.
Вот и сейчас его жжет ненаписанное письмо, над головой, вся набухшая до «вот-вот», висит новая капля, но сказать ему «сынок», «сынка» некому. «Наверно, скоро революция», – думает он. Мама говорила: «Революция, сына, случается от очень плохой жизни. Если нет хлеба, нет крыши, если дети мрут…» Он уже тогда подумал, что в их семье частично есть это все. Со жратвой не очень. Крыша протекает, сестра померла. Сейчас в подземелье было еще хуже.
«Дед-пердед! – мысленно писал он. – Уже пришла революция, а значит, я скоро приеду. И дам тебе сначала по яйцам, потом по глазам, а потом в твое говенное сердце».
Капля упала прямо на лицо. Он, как часто бывает, не уследил ее, заразу. Капля была ловчее. Хотелось плакать, достать обрез и стрелять во все стороны, но он же не дед! Хотя именно его он убьет обязательно за всех про всех. Почему-то ему виделся длинный поезд с людьми за решетками. Дед сидел на вагонной крыше и пил из горла. Веселый такой, молодой…
Ему это не привиделось. У деда была такая фотка, дед хвалился ею и хранил на груди.
От холода в голове путалось и думалось черт-те о чем. Например, о времени. Оно делилось, как его учили, на «до революции» и после, на «до войны» и после нее. Еще оно делилось на времена года. Осенью умерла бабушка, зимой сестра, весной ушел отец, Розку ранили летом. Мать тоже умерла летом, но другим, не Розкиным. Он ушел от деда осенью, сейчас весна и капли стали такими тяжелыми, как пули. Весной у него день рождения.
Дед-пердед! Ты должен знать, когда я родился. Я забыл. Ты мне это скажешь перед тем, как я тебя грохну.
Но пока его самого грохнула сволочь-капля. Набрякла силой и ударила прямо в лоб. Как пуля.
И ему показалось, что он умер.
Дама с собачкой
Она проснулась, когда хлопнула дверь. А потом заурчала отъезжающая машина. Ну почему? Почему ей показалось, что в этот раз так не будет? Что они проснутся вместе, и вместе будут пить чай, и она поцелует его на пороге, и перекрестит ему спину, и вернется в квартиру без этого резкого запаха убегающего мужчины. Ведь когда-нибудь кто-то должен был остаться и ждать ее просыпания, но не случалось… Сколько раз она слушает этот стук двери, иногда видит в окно пробег к остановке с одновременным натягиванием пиджака на плечи. Она не шлюха, не давалка безразборная, у нее все по любви, с цветами там, конфетами, с походами в театр и на выставку одежды самураев. И она себе придумала: тот, кто проспит дольше, чем она, останется навсегда. Боже! Как хотелось этого проклятущего
И она – это уже в традиции – идет к зеркалу и смотрит на всклокоченные волосы, совсем не уродские, совсем, у нее хорошие волосы, и густые, и мягкие, лежат и после сна шапочкой. И глаза у нее карие до черноты, и брови дугой без карандаша – свои. Ну, нос не фонтан – это правда, он самую чуточку длинноват, но не клювом, а с мягкой округлой пипочкой над пышным, можно сказать, сексуальным ртом, мужчины его любят. И дальше все как у людей, ямочка на подбородке, шея длинная, плечи покатые, грудь – вообще загляденье, налитая, округлая, ни грамма обвисания.
Ладно, хватит. Нахвалилась собой. А в душе такая щемота, впору шагнуть из окошка. Ей так хочется постоянно спящего под боком мужчины, что бы там ни говорили подруги о своих мужьях, этих «козлах пердячих»! Козлы-козлы, а как держатся за них. Попробуй только глазом тронуть, так вскинутся, что мало не покажется. Нет, с мужьями подруг у нее никогда ничего не было. У нее были сторонние. То смычка по работе. У них трест агромадный, руководит всей синтетикой края, этакий химхромхрут – так они его называли. Командированных до фига, да и сам коллектив мужским родом не обезличен. Она в нем уже больше пятнадцати лет после окончания института. На ее памяти здесь сыграли двадцать семь свадеб. Надоело ходить. На последнюю так и не пошла, что-то там сбрехала. А своей так и не было. Даже рядом не стояла. Типа было, но расстались – и такого не было. И она с тоской, как вот сейчас после очередного стука двери, вспоминала школьного мальчика, с которым они мечтали пожениться в девятом классе, аж горели оба!
Понятное дело, хотелось секса так, что временами тошнило. Но какое ж тогда было время! В голову не могло прийти, чтоб где-то там, как-то… Целовались, правда, до опупения. А потом он, золотой медалист, уехал в Москву. И все. Как не было. В сущности, он первый хлопнул дверью в ее жизни. Хотя еще предлагал жениться сразу после выпускного. Даже настаивал. «Мне, – говорил, – готовиться к экзаменам не надо, заброшу медаль (он на нее шел с пятого класса), и будем гулять все лето».
– Но мне-то надо поступать, – отвечала она.
– Зачем? Я скоро стану академиком. А ты будешь академическая жена.
Но это было все так не по правилам, что даже в шутку нельзя было сказать родителям и принять всерьез.
Между прочим, мальчик действительно стал академиком. И жена его не работает. Каждый год приезжают на родину. Пару раз они пересеклись. У нее все внутри сжалось, а он отпрыгнул, пробормотав что-то необязательное типа: «Ну, еще свидимся».
Кто-нибудь видел то место, куда уходит любовь? И, может, это и не место вовсе, может, любовь растворяется на молекулы и атомы в теле, а самая болючая страсть превращается в ороговевший ноготь? А может, все рассыпается в прах, и где те поцелуи, от которых болят губы, и где следы вольных обезумевших рук? Как с белых яблонь дым.
И получается в ее жизни, что каждый случай повторяет предыдущий.
Она ходит по квартире от окна до двери, она ищет ответ. Первый ответ приходит, и он – дурак дураком. Она, мол, больше на порог мужика не пустит, пока не сходят в загс. Где ты найдешь такого, если тебе уже вокруг сорока? Не успеешь оглянуться – и полсотни.
Мятые, вяленые, сырые, копченые мужики хитро прибиваются к ее телу от утомительно однообразного брака, договаривающего в предсонье последние наставления о том, что купить завтра в магазине. Есть другие, любопытные, идущие на зов попить чаю. И они терпеливо его пьют, соря печеньем, а потом идут в туалет и уже на обратном пути в коридоре нетерпеливо хватают за низ живота. А ты, оказывается, этого и ждешь.
Всякие есть. Давно знакомые и только что с трамвайной подножки. Пожилые, уже не очень уверенные в себе и мальчишки-курьеры, горячие и неумелые. Не то чтобы у нее их было несчитово, но раз в месяц, как правило. Она не беременела, потому что у нее была недоразвитая матка. Это было ее везение. Детей она не хотела по простой причине – не видела счастливых матерей. Дети были горе, дети были крест, дети были наказанием женщине, рвущей ради них брюхо.
Одним словом, она не подозревала, что на ее работе все считали: Лина Павловна – баба неплохая, но давалка без ума и понятия, и замуж ей уже не выйти.
Как это бывает в жизни? Она сама думала другое. Она умная и красивая, и специалист будь здоров, и замуж она выйдет в конце концов. Ну, просто еще не шел он ей навстречу. Ей ведь не всякий нужен, но невсяких стало ой как мало! Об этом даже в газетах пишут – ухудшается порода, подгнивает мужской корень.
Вечером пришла соседка, вдова. Что-то в ней всегда раздражало Лину Павловну. Во-первых, вдовство, которое та несла как знамя, с гордо поднятой головой. А ведь вдовая голова должна никнуть, виснуть до косточки, а не торчать подбородком вверх. Во-вторых, какое-то невообразимое восхищение прожитой с