уехала к матери в деревню подкопать картошки. Мы же периферия, Райков, мы живем от земли.
Взять цветы «литераторша» категорически отказалась.
– Вы что, Райков? – оскорбилась она. – На тебе, боже, что мне негоже? Я не живу за счет чужих чувств! У меня есть свои ученики, заходите, покажу, какие они мне шлют письма.
В общем – цветы получила мама.
– Я расскажу Нине Павловне, пусть она мне поверит на слово, что букет был хорош. И напрасно ты совал его этой грымзе. Это такое несчастье для Нины Павловны, что им дали квартиры рядом. Она караулит у дверей, чтоб знать, кто из учеников ходит к Нине. И ест ее потом поедом. Такая страшная ревность! Вообще, Юрик, я думаю, мы недооцениваем частную эмоцию. Это может быть такое несчастье – одна- единственная нелюбовь. А то и пуще – одна-единственная ненависть.
Мама философствовала, чтобы скрыть печаль отъезда сына, и не заметила смятения Юрая. Просто в почтовом ящике на калитке торчала бумажка. Оказалось, санэпидемиологическая листовка «Как бороться с тараканами». На обратной, чистой, стороне большими буквами было написано: «Уезжай, идиот. Перо тебе для легкости».
Юрай мелко порвал листовку, чтобы мама не смогла прочесть. Чувствовал, как жгучий стыд, он же бессилие, он же гнев охватили его. Что это? Чья насмешка? Того, кого он ищет впотьмах? Или тех, кто смотрит, как он ищет то, чего нет? В любом случае – ты хорошо светишься, Юрай. Но – никто-никто! – тебя не боится.
Это же надо! Прийти и положить в почтовый ящик. Ну как минимум надо же к нему приблизиться… «Тоже мне проблема… – подумал Юрай. – Дело-то секундное».
И вдруг все пошло в масть. В поезде Юрай попал в тот же вагон и к тем же проводницам, что ехали тогда с Ритой. Они вспомнили Юрая по Алене и ее детям. «Это ж, не дай бог, пассажиры, а мы только занавески фирменные повесили. Потом вы с ней к этой бедолаге пришли, и она вас все бедром трогала, мы еще смеялись: из нее плодовитость прямо наружу прет. Она от одного вида мужчины мокреет. И каково с такой жить, даже если муж здоровый и вполне? На сколько ж его хватит?»
Так трещали сороки. Юрай сидел в их купе, нашлись ему и кофе растворимый, и печеньице не для всех. В общем, как теперь говорят, процесс пошел.
Главную новость сообщил, конечно, сам Юрай. Про смерть Маши. Барышни-проводницы аж зашлись от потрясения, а потом одна из них, Люба, сказала:
– Так она ж наркоманка! Чего ж удивляться? Мэрилин Монро! Та тоже легла и не встала.
– А почему вы решили, что наркоманка? – спросил Юрай.
И тут всплыло интересное. Тот пассажир до Новороссийска, который беспробудно спал всю дорогу, как убитый, все-таки разок пописать вставал. Было это уже под утро. Светлело. Он размежил веки, чтобы сообразить, где он и когда. И первое, что увидел, шприц, который «та, черненькая», прятала в сумочку, и руки у нее «ходуном ходили». В Горловске, когда выгрузили Риту и милиция проводила формальности, он им сказал: «Я как убитый спал над нею. Ничего не знаю. Не в курсе». Когда же милиция ушла и они подъезжали к Новороссийску и стояли в тамбуре, он, пассажир, сказал – Тане, не Любе, Люба собирала белье, – что жизнь вообще штука несправедливая. Наркоманы – он имел в виду черненькую – живут и прочие «отклонисты», а нормальные дохнут. Он так и сказал «дохнут», а Таня возмутилась и отрезала: «Это куры дохнут, как вы можете так о человеке?» А он, уже соскакивая с поезда, ответил: было бы о чем, мол, говорить. Человек! Да большей дряни, чем он, на земле не сыщешь. Куры! Мокрица – и та его лучше.
– А чего ж ты мне этого не сказала? – обиделась Люба.
– Да если все рассказывать! – отмахнулась Таня. Но Люба не согласилась: вот и нет, про этот случай надо было рассказать, потому что тогда все понятно.
– Что понятно? – спросила Таня. – Умерла-то другая.
– Но получилось, что обе! А ты знаешь, как она с поезда сходила?! Черненькая? Будто за ней гнались! Спрыгнула, считай, на ходу. Чемодан бряк – и раскрылся от того, что она его бросила. Сверху лежали мужские сапоги, ремешками схваченные. Они не выпали, выпал только пакетик с мылом и щеткой. Так она его ногой под поезд отшвырнула, замками щелкнула и дёру. Я даже подумала, не своровала ли чего? Ну а потом, через час, случилась вся эта история с пассажиркой, я тогда так перенервничала, так перенервничала… У меня даже менструации пришли, не при мужчине будет сказано.
– Она почками болела, – объяснил Юрай. – Наверное, и шприц с собой брала на случай колики. Может, у нее начиналось, вот она и хотела добежать, успеть…
– Ну да! – сказала Люба. – Добежишь тут! Почка ж скрючивает – нету сил!
Уже ночью, ворочаясь на своей полке, Юрай вживе представил себе, как отфутболивает Маша несчастный пакетик с мылом и щеткой под вагон. Именно этот образ выбивался из того, что помнил он. Вполне сдержанная, в стиле ретро, барышня-дама. Такая не бежит, такая идет неторопливо. Так, может, именно она (это в порядке бреда) кольнула зачем-то несчастную Риту? Но ведь какие ни халтурщики дознаватели, не нашли же на Рите ничего? И вскрытие показало одно – запущенный рак. Но что-то во всем было не то… Почему так убегала мисс Менд, что открылся чемодан? А что делала Рита, что она делала в этот момент?
Юрай спрыгнул с полки и пошел к проводницам.
Дежурила Люба.
– Скажи, – спросил Юрай. – Это же одно купе. Когда Маша собиралась, Рита уже встала?
– Она еще раньше нее встала и умылась. И белье сняла. Чаю попросила. Я ей дала, правда, едва теплый. А сахару она не взяла. Я, говорит, с конфеткой. А то со сна во рту противно, а мне с мужем целоваться. Она с ногами сидела на полке, когда та, вторая, черненькая, убегала. Стакан стоял, и лежали конфеты. Дорогие, между прочим, а не достать. Откуда у людей столько денег, чтоб за всем стоять в очереди? Это ж кошмар какой-то. Какую цену ни поставь – очередь!
– Она съела конфеты?
– Конечно. Шкурки валялись. Ну, эти, фантики.
– Она их только утром ела?
– Нет. Они и вечером чай с ними пили. Да при тебе же! Не помнишь, что ли?
– Не при мне…
– Значит, позже, – согласилась Люба. – Они и меня тогда угостили. Круглая такая конфетка, а сверху орешек. А я орехи обожаю.
– А как они между собой говорили? Покойницы?
– Ой! Ужас какой – это слово! – Люба даже вздрогнула. – Нормально. Как в поезде говорят?
– Не было у вас ощущения, что они были знакомы раньше?..
– Нет, что вы! Точно не знакомы. Когда была посадка, один мужик из другого вагона просил кого-нибудь обменяться, чтоб быть с женой, она в нашем вагоне ехала. Ну, он к мужчинам приставал, потому что у него верхняя полка… Он такой шебутной, заходил и все спрашивал: «Вы тут как? Родственники? Знакомые?» И эта… Ну, черненькая, его отбрила. Мы, говорит, пассажиры на законном основании, а остальное не ваше дело. Он обменялся с другим купе. А эта, первая, которая умерла в поезде… Сказала, что, если б не верхняя полка, она бы поменялась. Неудобно же мужу и жене ехать в разных вагонах. Черная на нее зыркнула с таким, знаешь, чувством… Я думаю, если б ты тогда с той сексуально озабоченной не пришел, они бы и не разговаривали. А ты их разболтал… А всегда лучше, когда в купе мир, а не напряг… Так люди людей ненавидят. Просто смотреть страшно. Знаешь, у нас каждый человек, как пионер, готов к убийству. Че-сло и господи прости.
– Не ври, – сказал Юрай. – Не каждый. Через одного.
С верхней полки опустила голову Таня. Сонная, кудлатая.
– Я тут подумала. Если шприц, то и ампула. Ампулы не было. А знаешь, что было? Муж этой твоей Риты ни капельки не был горем убит. Он в купе зашел и так глазом все обшарил, что я ему грубо сказала, хоть и знала, что у него горе: «Чего это вы тут шныряете?» А он – поверишь – морду тут же поменял. И голосом таким слабеньким бормочет, что, мол, смотрит последнее пристанище… А я – как дура. Слова слышу и глазами вижу. Чему верить – не знаю. Вот ты скажи, что важнее – глаза или уши?
– Ты не права, – категорично заявила Люба. – Я видела другое. Лицо у него было черное. Цветы белые, а лицо черное от горя. Представить такое! Приехал встречать живую, а тут – на тебе…