Душа-монада Щировского имеет свое вечное пристанище в гостеприимном мире, где горит «зеленый милый огонек» («Зеленый огонек»), недоумевает по поводу желаний Плоти («Дуализм») и обладает способностью к танцу в хороводе подобных себе душ («Танец души»). Душа не помнит своего прошлого, но всегда помнит о тех, кого она любила.
Итак, в личном мифе Щировского просматривается довольно стройная конструкция. Поэт чувствует себя разделенным на Плоть и Душу. Плоть его стремится к выполнению некоего долга перед здешним миропорядком, а после смерти человека дает начало другим телам; бессмертная Душа устремляется в заветный мир Зеленого Огонька, утрачивая память обо всем плотском. Если же Душа помнит о своей любви – значит, любовь исходила от нее, а не от Плоти, и в таком случае любовь вообще является силой, исходящей от мира душ.
От центра сознания обратимся к его периферийным ответвлениям, составляющим восприятие прошлого, будущего и настоящего. Щировский родился не в свое время. Если бы это произошло в начале 1890-х годов, он мог бы спокойно вписаться в компанию акмеистов или стать участником «Цеха поэтов». Его любовь к прошлому (преимущественно античному и возрожденческому) в сочетании с поэзией и музыкой ввела бы его в круг друзей М. А. Кузмина. Его классический стих был бы близок Н. С. Гумилеву и О. Э. Мандельштаму. Поступив в университет в конце 1900-х годов, Щировский стал бы специализироваться по древности и оказался бы однокурсником В. К. Шилейко, с которым ему было бы о чем поговорить. Но, к несчастью, всё произошло слишком поздно, и в его эпохе у поэта-аристократа просто не оказалось равных собеседников. О нем сказали добрые слова Волошин и Пастернак, но – уже после конца прекрасной эпохи, когда сами должны были затаиться и молчать. Что же оставалось? Оставались книги.
Круг чтения Щировского, судя по доступным стихотворениям, охватывал только русских и европейских авторов. Пушкин представлен у него образом Владимира Ленского. Сам поэт, несомненно, примерял на себя жребий юноши-стихотворца, погибшего от пули друга во цвете лет:
(«Есть в комнате простор почти вселенский…»)
(«Отъезд, вино…»)
Но не только буквальное упоминание имен Ленского и Ольги следует отнести к пушкинской теме в творчестве Щировского. Сами размышления поэта о возможных вариантах своей судьбы («Быть может, это так и надо…») – то ли жизнь в мещанском кругу комсомола, то ли расстрел по доносу любящего соседа – отправляют читателя к пушкинским размышлениям о потенциальных судьбах Ленского после его гибели от руки Онегина.
Если Ленский был юношеским двойником поэта, то в поздние годы Щировский примерил к себе образ Чацкого. За отъездом Чацкого он чувствует желание грибоедовского героя погибнуть от любви. Поэтому заключительные строки «Вальса Грибоедова» звучат как самозаклинание:
Следующее значительное имя – Баратынский. Его строки стали эпиграфом к стихотворению «Убийства, обыски, кочевья…», его именем заканчивается поэма «Ничто»:
Цитируемые Щировским слова относятся к стихотворению «Старик» (1828), в котором 28-летний Баратынский оплакивает свою молодость и уходящее ощущение свежести бытия. Щировский также рано почувствовал себя стариком и вслед Баратынскому нашел для своей поэзии «язык молчания о бывшем и отпетом» («Акростих»; ср. с теми же мыслями Баратынского в стихотворении «Предрассудок»). Как и Баратынского, его привлекал зов прошлого и беспокоили размышления о скорой смерти: